II. НАКАЗАНИЕ

 

 

 

Глава 1

Общие принципы наказания

 

 

«Пусть наказания будут умеренны и пропорциональны правонарушениям. Пусть смертный приговор выносится только виновным в убийстве. Пусть будут отменены пуб­личные казни, возмущающие человечность»1. Во второй половине XVIII века протесты против публичных казней слышатся всюду: среди философов и теоретиков права, юристов, парламентариев; в наказах третьего сословия, среди законодателей ассамблей. Необходимо наказывать иначе: пора положить конец физическому поединку меж­ду сувереном и осужденным, прекратить рукопашную схватку мести суверена с затаенным гневом народа, во­площаемую палачом и жертвой. Очень скоро публичная казнь начинает казаться невыносимой. Она возмутитель­на со стороны власти, прибегающей к тирании, проявля­ющей необузданность, жажду мести и «жестокое наслаж­дение наказанием»2. Она постыдна со стороны жертвы,

 

105

 

1) Так в 1789 г. Министерство юстиции резюмирует общую мысль наказов и поже­ланий третьего сословия относительно жестоких публичных казней. См.: Е. Seligman, La Justice sous la Resolution, t. 1, 1901; A. Desjardin, Les Cahiers des Etats generaux el la justice criminelle, 1883, p. 13-20.

2) J. Petion de Villeneuve, Discours a la Constituante, Archives parlementaires, t. XXVI, p. 641.

 

которую не просто ввергают в отчаяние, но и принуждают благословлять «небо и судей небесных, покинувших ее»3. И в любом случае, публичная казнь опасна, поскольку в ней обретают опору, противостоя друг другу, насилие ко­роля и насилие народа. Власть суверена словно не замеча­ет в этом соперничестве в жестокости вызов, который са­ма же бросает и который однажды может быть принят: «Привыкнув видеть, как льется кровь», народ вскоре пой­мет, что «она может быть отомщена только кровью»4. В це­ремониях казни, вмещающих в себя столько противопо­ложных целей, очевидно пересечение чрезмерности во­оруженного правосудия и гнева народа, которому угрожа­ют. Жозеф де Местр* усматривает в этом отношении один из фундаментальных механизмов абсолютной власти: па­лач действует как сцепление между королем и народом; причиняемая им смерть подобна гибели крепостных, строивших Санкт-Петербург, невзирая на топи и чуму: она - принцип всеобщности; из единоличной воли дес­пота она делает закон для всех, а каждое из уничтоженных тел превращает в краеугольный камень государства. Важ­но ли, что она поражает и невиновных! Реформаторы XVIII века, напротив, изобличают в этом опасном риту­альном насилии то, что с обеих сторон выходит за рамки законного отправления власти: по их мнению, здесь тира­ния сталкивается с бунтом; они вызывают друг друга. Здесь двойная опасность. Необходимо, чтобы уголовное правосудие прекратило мстить и стало наказывать.

Необходимость наказания без публичной казни и пыт­ки сначала выразилась как крик души или негодующей природы; наказывая худшего из убийц, нужно видеть и

 

106

 

3) A. Boucher d'Argis, Observations sur les lots criminelles, 1781, p. 125.

4) Lacheze, Discours a la Constituante, 3 juin 1791, Archives parlementaires, t. XXVI.

 

уважать в нем хотя бы одно - «человека». В XIX веке при­дет день, когда «человек», открытый в преступнике, ста­нет мишенью уголовно-правового вмешательства, объек­том исправления и преобразования, окажется в центре це­лого ряда странных наук и практик — «пенитенциарных», «криминологических». Но в эпоху Просвещения человек противопоставляется варварской жестокости публичных казней отнюдь не как тема положительного знания, а как законный предел: законная граница власти карать. Не та, что должна быть достигнута, чтобы преобразовать его, но та, что должна остаться неприкосновенной, чтобы сохра­нить уважение к нему. Noli me tangere*. «Человек», на кото­рого указывают реформаторы в противовес деспотизму эшафота, становится также человеком-мерой: не вещей, но власти.

И вот проблема: как человек-предел может быть про­тивопоставлен традиционной практике наказаний? Каким образом он становится великим моральным обоснованием реформистского движения? Откуда столь единодушное отвращение к пытке и лирическая приверженность необ­ходимой «гуманности» наказания? Или, что то же самое, как два элемента, присутствующие во всех требованиях смягчения наказаний, именно «мера» и «гуманность», со­прягаются друг с другом в единой стратегии? Эти элемен­ты столь необходимы и все же столь неопределенны, что именно они, неизменно вносящие диссонанс и связанные прежним двусмысленным отношением, предстают и сего­дня всякий раз, когда ставится проблема экономии наказа­ний. XVIII столетие как будто породило кризис упомяну* той экономии и, чтобы разрешить его, предложило осно-

 

107

 

вополагающий закон («мерой» наказания должна быть «гуманность»), но не вложило в этот закон (рассматривае­мый тем не менее как непреложный) точного смысла. Не­обходимо, стало быть, рассказать о рождении и первоначальной истории этой загадочной «мягкости».

***

Возносят хвалу великим «реформаторам» (Беккариа, вану, Дюпати, Лакретелю, Дюпору, Пасторэ, Тарже, Бер-гассу*, составителям и авторам наказов депутатов гене-г ральных штатов и Конституанты) за то, что они принуди­ли к восприятию мягкости судебный аппарат и «классиче­ских» теоретиков, которые еще в конце XVIII века приводили против нее убедительные доводы5.

Однако необходимо поместить эту реформу в кон­текст процесса, недавно вновь обретенного историками в результате исследования судебных архивов: процесса ослабления наказаний в XVIII веке, или, точнее, двойно­го движения, в котором в течение указанного периода преступления как будто утрачивают жестокость, а наказа­ния в ответ теряют долю своей интенсивности, но ценой усилившегося вмешательства власти. Действительно, с конца XVII века наблюдается значительное снижение числа убийств и вообще физически агрессивного поведе­ния; правонарушения против собственности приходят на смену насильственным преступлениям; кража и мошен­ничество теснят убийства и телесные повреждения; не имеющая четких границ, спорадическая, но распростра­ненная преступность беднейших классов сменяется пре-

 

108

 

5) См., в частности, полемику Мюйараде Вугланса с Беккариа: Muyart de Vouglans, Refutation du Traiti des dtliK et des feines, 1766.

 

ступностью ограниченной и «искусной»; преступники в XVII веке — «люди изнуренные, голодные, живущие од­ним моментом, разгневанные: преступники временные»; в XVIII же — «изворотливые, хитрые, расчетливые про­дувные бестии», «маргиналы»6. Наконец, изменяется са­ма внутренняя организация преступности: сплоченные и сильные банды злодеев (грабители, действовавшие не­большими вооруженными отрядами, шайки контрабан­дистов, нападавшие на агентов откупного ведомства, от­ставные солдаты или дезертиры, бродяжничавшие груп­пами) начинают распадаться; преследование их стано­вится более успешным, и потому, несомненно, чтобы стать незаметными, они разбиваются на все более мелкие группы, часто просто горстки; они действуют все больше; «перебежками», меньшими силами и с меньшим риском, кровопролития: «Физическая ликвидация или организа­ционное дробление крупных банд... после 1755 г. откры­вают простор для преступлений против собственности, совершаемых грабителями и воришками в одиночку или мелкими группами, редко более чем вчетвером»7. Общее, движение уводит противозаконность от нападения на те­ла к более или менее прямому расхищению имущества и от «массовой преступности» — к «преступности по кра­ям», являющейся отчасти делом профессионалов. На­блюдается как будто постепенный спад — «уходит напряженность, господствовавшая в отношениях между людьми... лучше контролируются жестокие импульсы»8, — и сами противозаконные действия отпускают тело и обращаются на другие цели. Смягчение характера преступлений опережает смягчение законов. Но эту перемену не-

 

109

 

6) P. Chaunu, Annales de Normandie, 1962, p. 236; 1966, p. 107-108.

7) E. Le Roy-Ladime, в: Contrepoint, 1973.

8) N. W. Moeensen, Aspects de la societe autcronne aux XVIf et XVHf siecles, 1971,

p. 326 (машинопись). Автор показывает, что в департаменте Ож накануне Революции жестоких насильственных преступлений совершалось в четыре раза меньше, чем в кон­це царствования Людовика XIV. Вообще говоря, исследования преступности в Норман­дии, проводимые под руководством Пьера Шоню, показывают возрастание количества случаев мошенничества и уменьшение числа насильственных преступлений. См. статьи Б. Бутле, Ж.-К. Жэго и В. Бушрона (В. Boutelet, J. Cl. Gegot, V. Boucheron, в: Annales de

 

возможно отделить от нескольких процессов, лежащих в ее основе. Первым из них, как отмечает П. Шоню, является изменение воздействия экономических факторов, общий подъем уровня жизни, значительный демографи­ческий рост, увеличение богатства и собственности и «вытекающая отсюда потребность в безопасности»9. Кро­ме того, на протяжении всего XVIII века наблюдается не­которое ужесточение правосудия, становятся более стро­гими многие пункты законодательных текстов: так, в Ан­глии в начале XIX века смертным приговором каралось 223 преступления, и 156 из них были добавлены в течение предыдущего столетия10; во Франции законодательство о бродяжничестве начиная с XVII века неоднократно об­новлялось и ужесточалось; более жесткое и скрупулезное отправление правосудия начинает учитывать массу мел­ких правонарушений, которым прежде удавалось усколь­зать от наказания с большей легкостью: «В XVIII веке правосудие делается более медлительным, более тяжелым и строгим по отношению к участившимся кражам, стано­вясь в этом смысле буржуазным и классовым»"; рост, главным образом во Франции и особенно в Париже, по­лицейского аппарата, препятствующего развитию откры­той организованной преступности, вынуждает ее прини­мать более скрытые формы; ко всем этим мерам предо­сторожности необходимо добавить весьма распростра­ненную уверенность в неуклонном и опасном росте коли­чества преступлений. Хотя современные историки отме­чают уменьшение числа организованных преступных банд, Ле Трон* говорит, что они налетают на всю сель­скую Францию, подобно тучам саранчи: «Это прожорли-

 

110

 

Normandie, 1962, 1966, 1971). Относительно Парижа см.: P. Petrovich, Crime ft criminalise en France aux XVII' et XVIII' sieclfs, 1971. To же явление, похоже, наблюдалось в Англии, см.: Ch. Hibbert, The Roots of evil, 1966, p. 72; J.Tobias, Crime and industrial society, 1967, p. 37.

9) P. Chaunu, Annales de Normandie, 1971, p. 56.

10) Thomas Fowell Buxton, Parliamentary Debate, 1819, XXXIX.

11) E. Le Roy-Ladurie, Contrepoinl, 1973. Исследование А. Фаржа подтверждает эту тенденцию: с 1750 по 1755 г. 5% осужденных за кражу продуктов питания были приго­ворены к каторжным работам, а в 1775-1790 гг. такие приговоры составляют 15%:

 

вые насекомые, которые изо дня в день уничтожают при­пасы земледельцев. Это самые настоящие вражеские вой­ска, разбредшиеся по всей территории, живущие в свое удовольствие, словно в завоеванной стране, и устанавли­вающие оброки под именем "милостыни"». Они обходят­ся беднейшим крестьянам дороже, чем подати: там, где обложение наиболее высокое, крестьяне отдают не мень­ше трети своих доходов12. Большинство наблюдателей ут­верждают, что преступность возрастает; в их числе, разу­меется, сторонники более строгих мер; но и те, кто счита­ет, что правосудие, ограниченное в применении насилия, будет более эффективным и менее расположенным отсту­пать перед последствиями собственных шагов13; а также магистраты, сетующие на загруженность множеством процессов: «Нищета народа и падение нравов умножили число преступлений и преступников»14. Во всяком слу­чае, об этом свидетельствует реальная практика судов. «Революционную и имперскую эру предвещают уже по­следние годы монархии. В судебных процессах 1782— 1789 гг. поражает рост напряженности. Налицо строгость к беднякам, ответный отказ свидетельствовать, возраста­ние взаимного недоверия, ненависти и страха»15.

На самом деле смещение преступности от «кровавой» к «мошеннической» составляет часть сложного механизм ма, включающего в себя развитие производства, рост богатства, более высокую юридическую и моральную оценку отношений собственности, более строгие методы над­зора, весьма жесткое распределение населения «по гра­фам», усовершенствование техники розыска и получения информации, поимки, осведомления: изменение характе-

 

111

 

«Строгость судов со временем усиливается ... над ценностями, полезными для общест­ва, которое хочет быть упорядоченным и уважать частную собственность, нависла уг­роза» (А. Farge, Le Vol d'aliments a Paris au XVHt siecle, 1974, p. 130-142).

12) G. Le Trosne, Memoire sur les vagabonds, 1764, p. 4.

13) См., например: С. Dupaty, Memoire justificatifpour trois hommes condamnfs a la roue, 1786, p. 247.

14) Так говорит один из председателей Турнельской Палаты в обращении к королю 2 августа 1768 г., цит. по: Arletle Farge, p. 66.

15) P. Chaunu, Annales de Normandie, 1966, p. 108.

 

ра противозаконных практик соотносится с расширением и совершенствованием практик наказания.

Означает ли это общее преобразование установки, «изменение, относящееся к области духа и подсозна­ния»16? Пожалуй, но скорее и прежде всего следует видеть в этих процессах попытку отладить механизмы власти, об­разующие каркас жизни индивидов, приспособить и усо­вершенствовать механизмы, которые обеспечивают каж­додневное наблюдение за поведением, личностью, дея­тельностью индивидов, за их на вид незначительными же­стами, — которые отвечают за них: новую политику в от­ношении множества тел и сил, составляющих население. Возникает, несомненно, не столько новое уважение к че­ловеческому в осужденном (ведь казни с применением пыток все еще часты и карают даже за легкие преступле­ния), сколько тенденция к более тонкому и справедливо­му правосудию, к более тщательному уголовно-правовому надзору за телом общества. Одно автоматически влечет за собой другое: порог на пути к тяжким преступлениям ста­новится выше, возрастает нетерпимость к экономическим правонарушениям, контроль становится все более повсе­местным, уголовно-правовые вмешательства — одновре­менно более ранними и частыми.

Если сопоставить этот процесс с критическим дискур­сом реформаторов, то вырисовывается замечательное стратегическое совпадение. Прежде чем сформулировать принципы нового наказания, реформаторы ставили в уп­рек традиционному правосудию именно чрезмерность на­казаний, но чрезмерность, которая связана больше с от­сутствием правил, чем со злоупотреблением властью на-

 

112

 

казывать. 24 марта 1790 г. Турэ* начинает в Конституанте дискуссию о новой организации судебной власти. По его мнению, судебная власть «искажена» во Франции тремя факторами. Частным владением: судебные должности продаются, передаются по наследству, имеют рыночную стоимость, т. е. правосудие отягощено чуждыми ему эле­ментами. Смешением двух типов власти: той, что отправ­ляет правосудие и выносит приговор на основании зако­на, и той, что создает закон как таковой. Наконец, целым рядом привилегий, которые делают отправление правосу­дия непоследовательным: существуют суды, судопроиз­водства, участники процессов и даже правонарушения «привилегированные» и выходящие за пределы общего права17. Такова лишь одна из бесчисленных критических формул, предъявленных правовой системе в течение по­следних по крайней мере пятисот лет; все они объясняют «искажение» судебной власти неупорядоченностью пра­восудия. Уголовное правосудие оказывается неупорядо­ченным прежде всего из-за множественности инстанций, которые несут ответственность за его отправление, но от­нюдь не образуют единую и непрерывную пирамиду18. Ос­тавляя в стороне религиозную юрисдикцию, необходимо обратить внимание на несогласованность, взаимоналоже­ния и конфликты различных форм правосудия: правосу­дия сеньоров, все еще сохраняющего важное значение в наказании мелких правонарушений; королевского право­судия, представленного многочисленными и плохо коор­динированными судебными органами (королевские суды часто конфликтуют с окружными, а главное - с граждан­скими и уголовными судами, недавно созданными в каче-

 

113

 

16) Выражение Н. У. Могенсена, см. loc. cil.

17) Archives parlementaires, t. XII, p. 344.

18) Сошлемся, в частности, на С. Лингэ или на А. Бушэ д'Аржиса, см.: S. Linguet, Necessity d'une refonne dans Vadministration de la justice, 1764; A. Boucher d'Aigis, Cuhier d'un magistral, 1789.

8 M. Фуко

 

стве промежуточных инстанций); правосудия, которое по праву или фактически отправляется административными (например, интендантами*) или полицейскими (прево** или полицейскими лейтенантами***) инстанциями. Надо добавить сюда право короля или его представителей при­нимать решение о заключении или ссылке, не следуя ни­какой правовой процедуре. Многочисленные инстанции в силу самой их множественности нейтрализуют друг друга, и не могут охватить тело общества во всей его полноте. Парадоксально, но их переплетение оставляет многочис­ленные лакуны в уголовном правосудии. Лакуны, обус­ловленные различиями в обычаях и процедурах, несмотря на общее уложение 1670 г.; лакуны, вызванные внутрен­ними конфликтами вокруг разделения сфер компетен­ции; лакуны, порожденные частными интересами — по­литическими или экономическими, — защищаемыми каждой инстанцией; наконец, лакуны, являющиеся ре­зультатом вмешательства королевской власти, которая может стать препятствием (посредством помилований, смягчения наказаний, передачи дела в государственный Совет или непосредственного давления на магистратов) для правильного, строгого отправления правосудия.

Критика реформаторов направлена не столько на слабость или жестокость власти, сколько на ее плохую экономию. Слишком много власти у низших судебных органов, которые могут — поощряемые невежеством и бедностью осужденных — игнорировать право осужден­ных на апелляцию и бесконтрольно приводить в испол­нение самоуправные приговоры. Слишком много власти у стороны обвинения, которая располагает практически

 

114

 

неограниченными средствами проведения расследова-ния и дознания, тогда как обвиняемый противостоит ей буквально безоружным, а потому судьи иногда чрезмерно строги, иногда же, напротив, чересчур снисходительны. Слишком много власти в руках судей, которые могут до­вольствоваться ничтожными доказательствами, если те «законны», и наделены излишней свободой в выборе на­казания. Слишком много власти у «людей короля», при­чем и по отношению к обвиняемым, и по отношению к другим магистратам. Наконец, слишком много власти у короля, который может приостановить рассмотрение де­ла в суде, изменить решение суда, отстранить магистра­тов от ведения дела, сослать их, заменить судьями, дейст­вующими от его имени. Паралич правосудия объясняет­ся не столько ослаблением власти, сколько ее дурно регу­лируемым распределением, сосредоточением в опреде­ленном числе точек и вытекающими отсюда конфликта­ми и неувязками.

Болезнь власти связана с неким главным избытком: с тем, что можно назвать избыточной властью короля, в ко­торой право наказывать тождественно личной власти су­верена. Теоретическое отождествление, делающее короля fans justitiae*; но его практические последствия проявля­ются даже в том, что по видимости противостоит сувере­ну и ограничивает его абсолютизм. Именно потому, что король в интересах казны присваивает себе право прода­вать судебные должности, «принадлежащие» ему, он стал­кивается с магистратами - владельцами собственных должностей, которые не только несговорчивы, но и неве­жественны, своекорыстны, зачастую готовы пойти на

 

115

 

сговор. Именно потому, что король постоянно учреждает новые должности, он умножает конфликты между влас­тью и сферами их компетенции. Именно потому, что ко­роль имеет слишком сильную власть над своими «людь­ми» и наделяет их почти дискреционными полномочия­ми, он обостряет конфликты в судебном ведомстве. Именно потому, что король внедряет в правосудие чрез­мерно большое число упрощенных процедур (юрисдию-ция прево или полицейских лейтенантов) или админист­ративных мер, он парализует нормальное правосудие, де­лает его то снисходительным и непоследовательным, то слишком поспешным и строгим19.

Критиковали не только и не столько привилегии пра­восудия, его произвол, старинное высокомерие и безгра­ничные права, сколько смешение его слабости и чрезмер­ности, избыточности и лакун, а главное, сам принцип их смешения — избыточная власть монарха. Истинная цель реформы, даже в самых общих ее формулировках, состоя­ла не столько в том, чтобы установить новое право нака­зывать на основе более справедливых принципов, сколько в том, чтобы заложить новую «экономию» власти наказы­вать, обеспечить ее лучшее распределение, — чтобы она не была ни чрезмерно сконцентрирована в нескольких при­вилегированных точках, ни слишком разделена между противостоящими друг другу инстанциями, но распреде­лялась по однородным кругам, могла действовать повсю­ду и непрерывно, вплоть до мельчайшей частицы соци­ального тела20. Реформу уголовного права дблжно пони­мать как стратегию переустройства власти наказывать в соответствии с модальностями, которые делают ее более

 

116

 

19) По поводу критики «избытка власти» и плохого распределения ее в судебном ап­парате см., в частности: С. Dupaty, Lettres sur [a procedure criminelle, 1788; P. L. de Lacretelle, Dissertation sur le ministere public, в: Discours sur le prejnge des peines infamantes, 1784,- G. Target, L'Esprit Лк cahiers presentes лих Etats gmeraux, 1789.

20) Cм. о судебной власти: «Лишенная всякой возможности действовать против по­литического режима государства и не оказывающая ни малейшего влияния на волеизъ-

 

упорядоченной, более эффективной, постоянной и дета-' лизированной в своих проявлениях, словом — увеличива­ют эффективность власти при снижении ее экономичес­кой и политической себестоимости (отделяя ее, с одной стороны, от системы собственности, купли-продажи, подкупа для получения не только должностей, но и самих приговоров, а с другой — от произвола монархической власти). Новая юридическая теория уголовно-правовой системы фактически открывает новую «политическую экономию» власти наказывать. Отсюда понятно, почему у «реформы» нет единого истока. Реформа не была иници­ирована ни наиболее просвещенными подсудимыми, ни философами, считавшими себя врагами деспотизма и дру­зьями человечества, ни даже общественными группами, противостоящими парламентариям. Вернее, она была вы­ношена не только ими; в глобальном проекте нового рас­пределения власти наказывать и нового распределения ее воздействий сходится много различных интересов. Ре­форма не подготавливалась вне судебного аппарата и не была направлена против всех его представителей; она го­товилась главным образом изнутри — многочисленными магистратами на основе их общих целей и разделявших их конфликтов, вызванных борьбой за власть. Конечно, ре­форматоры не составляли большинства магистратов, но именно законоведы наметили основные принципы ре­формы: должна быть создана судебная власть, недосягае­мая для непосредственного влияния власти короля. Власть, которая будет лишена всякой претензии на зако­нотворчество; будет отделена от отношений собственнос­ти; и не имея иных ролей, помимо судебной, будет испол-

 

117

 

явления, соединяющиеся во имя образования или поддержания этого режима, она должна располагать, для того чтобы защитить всех индивидов и все права, такой силой, которая, будучи всемогущественной в деле защиты и поддержания режима, должна превращаться в абсолютный нуль при изменении ее направления в попытке использо­вать ее для угнетения» (N. Bergasse, Rapport a la Constituante stir le pouvoir judiciaire, 1789, p. 11-12).

 

нять свою единственную функцию в полную силу. Сло­вом, судебная власть должна зависеть отныне не от много­численных, «прерывистых», подчас противоречивых при­вилегий власти суверена, но от непрерывно, сплошь рас­пределяемых воздействий государственной власти. Этот основополагающий принцип определяет общую страте­гию, вмещающую в себя много противоречивых мнений. Мнений философов, таких, как Вольтер, и публицистов, таких, как Бриссо* или Марат; но и магистратов, чьи ин­тересы были все же весьма различными: Ле Трона, совет­ника орлеанского уголовного суда, и Лакретеля, замести­теля прокурора в парламенте; Тарже, который вместе с парламентами противостоял реформе Мопу**; но и Ж. Н. Моро, поддерживавшего королевскую власть про­тив парламентариев; мнения магистратов Сервана и Дю-пати, не соглашавшихся со своими коллегами, и др.

На протяжении XVIII века внутри и вне судебного ап­парата, в каждодневной судебно-уголовной практике и критике институтов формируется новая стратегия практи­ческого отправления власти наказывать. И собственно «реформа», как она формулируется в теориях права или намечается в проектах, представляет собой политическое или философское продолжение этой стратегии и ее изна­чальных целей: сделать наказание и уголовное преследо­вание противозаконностей упорядоченной регулярной функцией, сопротяженной с обществом; не наказывать меньше, но наказывать лучше; может быть, наказывать менее строго, но для того чтобы наказывать более равно, универсально и неизбежно; глубже внедрить власть нака­зывать в тело общества.

 

118

 

Итак, рождение реформы связано не с новой чувствитель­ностью, а с новой политикой по отношению к противозаконностям.

Вообще говоря, при королевском режиме во Франции каждый общественный слой располагал собственным по­лем терпимой противозаконности: невыполнение правил, многочисленных эдиктов или указов являлось условием политического и экономического функционирования об­щества. Черта, характерная не только для абсолютизма? Несомненно. Но противозаконности в ту эпоху были столь глубоко укоренены в жизни каждого слоя общества и столь необходимы, что обладали в некотором смысле собственной последовательностью и экономией. Иногда они принимали форму абсолютно законосообразную -как привилегии, предоставляемые некоторым индивидам и общинам, - и превращались в устоявшиеся льготы. По­рой — форму массового неподчинения: десятилетиями, а то и столетиями указы издавались и переиздавались, но никогда не выполнялись. Бывало, законы постепенно предавались забвению и внезапно вновь становились ак­туальными, — то при молчаливом согласии властей, то из нежелания или просто невозможности принудить к ис­полнению закона и задержанию нарушителей. В принци­пе, самые обездоленные слои общества не имели приви­легий: но они извлекали выгоду — в рамках полей, отве­денных им законом и обычаем, — из пространства терпи­мости, завоеванного силой или упорством; и пространст­во это было для них столь необходимым условием сущест-

 

119

 

вования, что часто они готовы были пойти на бунт, чтобы отстоять его. Периодически предпринимавшиеся попыт­ки сократить его путем восстановления старых правил или совершенствования репрессивных методов вызывали на­родные волнения, точно так же как посягательства на привилегии возмущали знать, духовенство и буржуазию.

Необходимая противозаконность в специфических формах, порожденных внутри себя каждым слоем общест­ва, была связана с рядом парадоксов. В низших слоях она отождествлялась с преступностью, от которой юридиче­ски (если не морально) ее трудно было отделить: начиная с налоговых правонарушений до нарушения таможенных правил, контрабанды, грабежа, вооруженной борьбы со сборщиками налогов, даже с самими солдатами, и вплоть до бунта наблюдается непрерывность, где трудно провес­ти границы; или, опять-таки, бродяжничество (строго на­казуемое в соответствии с никогда не выполнявшимися указами) со всевозможными хищениями, грабежами, да­же убийствами оказывало радушный прием безработным, рабочим, самовольно покинувшим работодателей, при­слуге, имевшей причины убежать от хозяев, терзаемым подмастерьям, дезертирам, всем тем, кто хотел укрыться от принудительной вербовки на военную службу. Таким образом, преступность растворялась в более широкой противозаконности, к которой простонародье было при­вязано как к условию своего существования; и наоборот, противозаконность была непременным фактором роста преступности. Отсюда двусмысленность народного отно­шения к преступникам. С одной стороны, преступник -особенно контрабандист или крестьянин, сбежавший от

 

120

 

помещика-лихоимца, - вызывал к себе искреннюю сим­патию: его насильственные действия рассматривались как прямое продолжение старых битв. С другой стороны, че­ловек, который под прикрытием допускаемой народом противозаконности совершал преступления, наносящие ущерб тому же народу (например, нищенствующий бро­дяга — вор и убийца), легко становился предметом особой ненависти: ведь он делал объектом преступления самых обездоленных, тогда как противозаконность являлась не­отъемлемым условием их существования. Таким образом, вокруг преступников завязывались в узел прославление и порицание; действенная помощь и страх чередовались по отношению к этому подвижному, неустойчивому населе­нию: люди знали, что оно совсем близко, и вместе с тем -что в нем может возникнуть преступление. Народная про­тивозаконность окутывала ядро — преступность, которая была ее крайней формой и ее внутренней опасностью.

Между противозаконностью низов и противозаконно­стью других общественных сословий не было ни полной схожести, ни глубинной противоположности. Вообще го­воря, различные противозаконности, характерные для каждой общественной группы, поддерживали отношения не только соперничества, конкуренции, конфликта инте­ресов, но также взаимной поддержки и участия: землевла­дельцы не всегда осуждали нежелание крестьян платить некоторые государственные или церковные подати; но­вые предприниматели часто приветствовали отказ ремес­ленников соблюдать фабричные правила; весьма широ­кой поддержкой пользовалась контрабанда (что доказы­вает история Мандрэна*, которого любил народ, прини-

 

121

 

мали в замках и защищали парламентарии). В XVII веке дело доходило до того, что отказы от уплаты податей и на­логов перерастали в серьезные бунты в далеко отстоящих друг от друга слоях общества. Словом, играпротивозакон-ностей была частью политической и экономической жиз­ни общества. Более того: некоторые преобразования (со­стояние подвешенности, в каком оказались правила Кольбера*, несоблюдение таможенных правил в королев­стве, распад цеховых практик) происходили в бреши, ко­торая ежедневно расширялась народной противозаконно­стью; буржуазия нуждалась в этих преобразованиях; именно они отчасти обеспечивали экономический рост. И терпимость становилась поощрением.

Но во второй половине XVIII века процесс начинает менять направление. Прежде всего, с общим возрастани­ем богатства, но также и по причине бурного демографи­ческого роста главной мишенью народной противозакон­ности становятся не столько права, сколько имущество: мелкое воровство и кражи сменяют контрабанду и воору­женную борьбу против сборщиков налогов. При этом ос­новными жертвами часто оказываются крестьяне, ферме­ры и ремесленники. Несомненно, Ле Трон не преувеличи­вал действительную тенденцию, когда писал, что крестья­не страдают от лихоимства бродяг еще сильнее, чем от требований феодалов: теперь воры обрушиваются на них, словно полчища вредных насекомых, пожирая урожай и разоряя закрома21. Можно сказать, что в XVIII веке посте­пенно нарастает кризис народной противозаконности; и ни волнения в начале Революции (в связи с отменой прав сеньоров), ни позднейшие движения, в которых соединя-

 

122

 

лись борьба против прав собственников, политический и религиозный протесты и отказ от несения воинской по­винности, не вернули народной противозаконности бы­лой привлекательности. Далее, хотя значительная часть буржуазии весьма легко приняла противозаконность в от­ношении прав, оказалось, что ей трудно смириться с пре­ступлениями против права собственности. С этой точки зрения совершенно типична проблема крестьянской пре­ступности в конце XVIII века и особенно после Револю­ции22. Переход к интенсивному сельскому хозяйству ока­зывает все более серьезное ограничительное давление на право пользования общинными землями, на традиционно сложившиеся практики, на мелкие оправдываемые про­тивозаконности. Более того, земельная собственность, ча­стично приобретенная буржуазией и освобожденная от феодальных пошлин, некогда ее отягощавших, становит­ся абсолютной собственностью: все послабления, кото­рых крестьянство добилось и сохранило (отмена прежних обязательств или упрочение незаконных практик, как-то: право выпаса скота на чужих лугах после первого покоса, сбор хвороста и т. п.), теперь отменяются новыми земле­владельцами, считающими их просто-напросто воровст­вом (отчего в народе начинается ряд цепных реакций, все более противозаконных или, если хотите, преступных: ло­мают изгороди, крадут и режут скот, поджигают, напада­ют, убивают)23. Противозаконность, затрагивающая пра­ва, хотя часто она обеспечивает выживание наиболее обездоленных, с установлением нового статуса собствен­ности становится противозаконностью в отношении соб­ственности. И как таковая подлежит наказанию.

 

123

 

21) G. Le Trosne, Memoire sur les vagabonds, 1764, p. 4.

22) Y.-M. Berce, Croquants et nu-piedst 1974, p. 161.

23) См.: О. Festy, Les Delits ruraux et leur repression sous la Revolution et If Consulat, 1956; M. Agulhon, La vie sociale en Provence, 1970.

 

И эта противозаконность, невыносимая для буржуа­зии в отношении земельной собственности, нетерпима и в отношении собственности торговой и промышленной. Развитие портов, возникновение крупных складов, где хранится товар, и огромных цехов (с большим количест­вом сырья, инструментов и готовых изделий, которые принадлежат предпринимателю и с трудом поддаются надзору) тоже требуют строгого подавления противозаконностей. Поскольку богатство начинают вкладывать в товары и машины с невиданным прежде размахом, требу­ется систематический и вооруженный отпор противоза­конности. Это явление, безусловно, особенно ощутимо там, где происходит наиболее интенсивное экономичес-i кое развитие. На примере Лондона Колькхаун с цифрами в руках доказывает настоятельную необходимость сдер­живания многообразных противозаконных практик: по оценкам предпринимателей и страховых компаний, стои­мость украденных товаров, импортированных из Америки и хранящихся на складах по берегам Темзы, достигала в среднем 250 000 фунтов стерлингов в год. В самом лондон­ском порту (не считая арсеналов и окрестных пакгаузов)'1 ежегодно похищали товаров примерно на 500 000 фунтов стерлингов. Надо добавить еще 700 000 фунтов, приходя­щихся на украденное в самом городе. По мнению Кольк-хауна, в этих постоянных расхищениях следует принять во внимание три явления: пособничество и часто активное участие служащих, сторожей, мастеров и рабочих: «Вся­кий раз, когда много рабочих собирается в одном месте, среди них обязательно оказывается много негодяев»; — су­ществование целой организации незаконной торговли,

 

124

 

начинающейся в цехах или доках и проходящей через скупщиков краденого (оптовиков, специализирующихся на определенном товаре, и розничных скупщиков, на чьих витринах выставлены «жалкие кучи железяк, лохмотьев, плохой одежды», а в конурах за лавкой спрятаны «дорого­стоящие морские боеприпасы, медные болты и гвозди, куски чугуна и драгоценных металлов, привезенных из за­падной Индии, мебель и поношенная одежда, покупаемая мастеровыми») к перекупщикам и разносчикам, доставля­ющим краденое в далекие села24; — наконец, подделку де­нег (по всей Англии постоянно работали 40-50 фабрик, чеканивших фальшивые деньги). Работу этого огромного предприятия, включающего расхищение и конкуренцию, облегчает целый ряд обычаев: одни из них практически равноценны исторически сложившимся правам (таковы, например, право подбирать куски железа и обрывки снас­тей вокруг судов или перепродавать сахарную крошку); другие носят характер морального одобрения: так, сами воры рассматривают воровство как своего рода контра­банду, которую «они не считают серьезным преступлени­ем»25.

Итак, стало необходимо взять под контроль незакон­ные практики и ввести новое законодательство, их квали­фицирующее. Правонарушения должны быть четко опре­делены и гарантированно караться, в массе отклонений от нормального порядка (то терпимых, то наказуемых слиш­ком жестко, несоразмерно с тяжестью содеянного) необ­ходимо вычленить то, что является нетерпимым правона­рушением, правонарушители должны задерживаться и на­казываться. С овыми формами накопления капитала,

 

125

 

24 P. Colquhoun, Traite mr la police de Londres, 1807 (пер. на франц. яз.). Колькха­ун рассматривает эти махинации очень подробно (t. I, p. 153-182, 292—339).

25 Ibid., p. 297-298.

 

новыми производственными отношениями и новым юри­дическим статусом собственности все народные практи­ки, принадлежащие — в их спокойной, повседневной и терпимой или, наоборот, насильственной форме — к противозаконностям в отношении прав, были силой сведены к противозаконности в отношении собственности. Кража постепенно становится первой из основных лазеек, поз­воляющих обойти закон в движении, преобразующем об­щество юридическо-политического взимания в общество присвоения орудий и продуктов труда. Или, другими сло­вами, экономия противозаконности перестроилась с раз­витием капиталистического общества. Противозакон­ность в отношении собственности отделилась от противо­законности в отношении прав. Это разделение выражает борьбу классов, поскольку, с одной стороны, противоза­конность, наиболее характерная для низших классов, по­сягает на собственность, направлена на насильственное перераспределение собственности, и поскольку, с другой стороны, буржуазия сохраняет за собой противозакон­ность в отношении прав: возможность обходить собствен­ные правила и законы, отгородить для себя огромный сек­тор экономического оборота путем искусного использова­ния пробелов в законе - пробелов, предусмотренных умолчаниями или оставшихся не заполненными благода­ря его фактической терпимости. И это великое перерас­пределение противозаконностей выражается даже в спе­циализации судебных каналов: для преступлений против собственности (кражи) — обычные суды и наказания; для противозаконностей в отношении прав (мошенничество, увиливание от уплаты налогов, неправомерная торговая

 

126

 

деятельность) - особые суды, где достигались соглаше­ния, компромиссы, накладывались уменьшенные штра­фы и т. п. Буржуазия оставила за собой богатую область противозаконности в отношении прав. И в то самое вре­мя, когда совершается этот раскол, вырисовывается необ­ходимость постоянного надзора, главным образом — за противозаконностью в отношении собственности. Теперь необходимо избавиться от прежней экономии власти на­казывать, основывающейся на принципе путаной и пре­рывистой множественности инстанций, от распределения и концентрации власти соотносительно с фактической инерцией и неизбежным попустительством, от наказаний, зрелищных в своих проявлениях и не продуманных в при­менении. Необходимо определить стратегию и методы на­казания, которые позволили бы заменить экономию су­дебных издержек и чрезмерности экономией непрерыв­ности и постоянства. Короче говоря, реформа уголовного права возникла на стыке борьбы со сверхвластью суверена и с инфравластью противозаконностей, право на которые завоевано или терпится. И реформа оказалась не просто временным результатом чисто случайного столкновения по той причине, что между сверхвластью и инфравластью образовалась целая сеть отношений. Форма верховной монархической власти, возлагая на суверена дополни­тельную ношу зрелищной, неограниченной, персональ­ной, неравномерной и «прерывистой» власти, предостав­ляет подданным свободу для постоянной противозакон­ной деятельности; такая противозаконность — своего рода коррелят монархической власти. А значит, выступать про­тив различных прерогатив монарха — то же, что выступать

 

127

 

против существования противозаконностей. Эти две ми­шени продолжают друг друга. И в зависимости от обстоя­тельств и конкретных тактик реформаторы делали ударе­ние на той или другой. Примером может служить Ле Трон, физиократ и советник орлеанского уголовного суда. В 1764 г. он опубликовал исследование о бродяжничестве, этом рассаднике воров и убийц, «которые живут в общест­ве, не являясь его членами», ведут «настоящую войну про­тив всех граждан» и находятся среди нас «в состоянии, кое существовало, видимо, до установления гражданского об­щества». Он требует применения к бродягам наиболее су­ровых наказаний (что характерно, он удивляется тому, что принято относиться к ним более снисходительно, чем к контрабандистам); он хочет, чтобы полиция была укреп­лена, чтобы коннополицейская стража преследовала бро­дяг с помощью населения, страдающего от их набегов; он требует, чтобы эти бесполезные и опасные люди «были приструнены государством и принадлежали ему, как рабы хозяевам»; если же понадобится, следует устраивать мас­совые облавы в лесах и выкуривать бродяг из их логовища, причем всякий, кто поймает бродягу, должен получить вознаграждение: «Убившему волка платят 10 ливров. А бродяга много более опасен для общества»26. В 1777 г. во «Взглядах на уголовное правосудие» тот же Ле Трон требу­ет, чтобы прерогативы стороны обвинения были сокраще­ны, чтобы обвиняемые считались невиновными вплоть до возможного осуждения, чтобы судья был справедливым арбитром в споре между ними и обществом, чтобы законы были «незыблемыми, постоянными и как можно более четко определенными» и подданные знали, «за что их на-

 

128

 

казывают», чтобы судьи были просто «инструментом закона»27. Для Ле Трона, как и для многих других в ту эпоху, борьба за установление границ власти наказывать была не­посредственно связана с необходимостью более строгого и постоянного контроля над народной противозаконнос­тью. Понятно, почему критика публичной казни имела столь важное значение для реформы уголовного права: казнь была формой, зримо соединявшей в себе неограни­ченную власть суверена и вечно бодрствующую народную противозаконность. Гуманность наказаний есть правило для режима наказаний, устанавливающее их пределы для обеих сторон. «Человек», которого дблжно уважать в нака­зании, является юридической и моральной формой, при­даваемой этому двустороннему установлению пределов.

Но хотя верно, что реформа как теория уголовного права и как стратегия власти наказывать обрела четкие контуры в точке совпадения двух указанных целей, своей устойчивостью в будущем она обязана тому, что в течение долгого времени на переднем плане оставалась вторая из них. Именно потому, что давление на народные противо­законности стало — в период Революции, затем в эпоху империи и, наконец, на протяжении всего XIX столетия — важнейшим императивом, реформа смогла перейти от стадии проекта к институционализации и практическому осуществлению. Иными словами, хотя новое уголовное законодательство как будто бы предполагает смягчение наказаний, более четкую их кодификацию, заметное со­кращение произвола, более широкое согласие относи­тельно власти наказывать (в отсутствии более реального распределения ее отправления), в действительности оно

 

129

 

26 G. Lc Trosne, Mtmoin sur lei vagabonds, 1764, p. 8, 50, 54, 61-62.

27 G. Le Trosne, Vuts sur Injustice criminellt, 1777, p. 31, 37, 103-106.

9 M. Фуко

 

основывается на перевороте в традиционной экономии противозаконностей и на жесткой необходимости поддер­живать их новое регулирование. Система уголовных нака­заний должна рассматриваться как механизм, призван­ный дифференцированно управлять противозаконностями, а не уничтожить их все.

Поставить новую цель и изменить масштаб. Определить новую тактику для достижения цели, тактику, которая яв­ляется теперь более тонкой, но также и более широко рас­пространенной в общественном теле. Найти новые мето­ды регулирования наказания и адаптации его последст­вий. Установить новые принципы регуляции, совершен­ствования, обобщения и унификации искусства наказы­вать. Сделать однородным его применение. Снизить эко­номическую и политическую стоимость наказания путем увеличения его эффективности и числа каналов. Словом, создать новую экономию и новую технологию власти на­казывать. Таковы, несомненно, существенно важные за­дачи уголовно-судебной реформы в XVIII веке.

На уровне принципов новая стратегия легко вписыва­ется в общую теорию договора. Гражданину предлагается принять раз и навсегда вместе с законами общества и тот закон, в соответствии с которым он может быть наказан. Тогда преступник оказывается существом, парадоксаль­ным с юридической точки зрения. Он нарушил договор и потому является врагом всего общества; но при этом он участвует в применяемом к нему наказании. Малейшее

 

130

 

преступление направлено против всего общества, и все общество — включая преступника — участвует в малейшем наказании. Следовательно, уголовное наказание есть обобщенная функция, сопротяженная со всем телом об­щества и с каждым его элементом. Здесь встает проблема «меры» и экономии власти наказывать.

Действительно, правонарушение противопоставляет индивида всему общественному телу; для того чтобы на­казать его, общество вправе подняться против него всем корпусом. Борьба неравная: все силы, вся мощь, все пра­ва - у одной стороны. И справедливо: ведь дело касается защиты каждого индивида. Так устанавливается грозное право наказывать, ибо правонарушитель становится об­щим врагом. На самом деле он хуже врага, поскольку на­носит удары изнутри общества, - он предатель. «Чудови­ще». Как же обществу не иметь абсолютного права на не­го? Как не требовать его простого и безусловного уничто­жения? И если справедливо, что принцип наказаний дол­жен быть записан в договоре, то разве, рассуждая логиче­ски, граждане не должны признать справедливой высшую меру наказания для тех из них, кто нападает на все обще­ственное тело? «Всякий злоумышленник, посягая на зако­ны общественного состояния, становится, по причине своих преступлений, мятежником и предателем родины; в такой ситуации сохранение государства несовместимо с сохранением жизни преступника; один из двух должен погибнуть; виновного предают смерти не как гражданина, но как врага»28. Право наказывать из мести суверена пре­вращается в защиту общества. Но оно снова включает в себя элементы столь сильные, что становится едва ли не

 

131

 

28) Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. Кн. II, гл. V. Заметим, что эти идеи Рус­со были взяты на вооружение в Конституанте некоторыми депутатами, стремившими­ся сохранить систему крайне строгих наказаний. И весьма любопытно, что принципы «Общественного договора» могли быть использованы для поддержки старого соответ­ствия между жестокостью преступления и жестокостью наказания. «Защита, полагаю­щаяся гражданам, требует, чтобы наказания измерялись жестокостью преступлений и чтобы человечность не приносилась в жертву во имя человечества» (Мужен де Рокфор, который цитирует приведенный параграф «Общественного договора», см.: Mougins de Roquefort, Discours a la Consticuante, Archivesparlementaires, t. XXVI, p. 637).

 

еще более грозным. Злоумышленник спасается от угрозы, которая по самой своей природе избыточна, но подверга­ется ничем не ограниченному наказанию. Возврат к устра­шающей чрезмерной власти. И отсюда необходимость ус­тановить для власти наказывать принцип умеренности.

«Кто не содрогнется от ужаса, читая в истории об ужасных и бессмысленных мучениях, которые изобрета­лись и хладнокровно применялись чудовищами, называв­шими себя мудрыми?»29 Или: «Законы призывают меня к ужаснейшему наказанию преступлений. Я соглашаюсь, разъяренный преступлением. Но что это? Моя ярость пре­восходит само преступление... Боже, запечатлевший в на­ших сердцах отвращение к страданиям нашим собственным и наших ближних, неужели те самые твари, что созданы Тобой слабыми и чувствительными, изобрели столь варварские, столь утонченные пытки?»30 Принцип уме­ренности наказаний, даже по отношению к врагу общест­венного тела, формулируется сначала как душевное дви­жение. Скорее, как крик, что вырывается из тела, возму­щенного зрелищем (пусть даже воображаемым) чрезмер­ной жестокости. Принцип, по которому уголовно-испол-нительная система должна оставаться «гуманной», рефор­маторы формулируют от первого лица. Словно в нем не­посредственно выражается чувствительность того, кто го­ворит; словно философ или теоретик во плоти встает меж­ду палачом и жертвой, чтобы утвердить собственный за­кон и навязать его наконец всей экономии наказания. Не означает ли этот лиризм неспособность рационально обосновать расчет наказания? Где можно найти грань между принципом договора, изгоняющим преступника из

 

132

 

общества, и образом чудовища, «изрыгаемого» природой, как не в самой человеческой природе, которая проявляет­ся - не в строгости закона, не в жестокости преступни­ка—в чувствительности разумного человека, создающего закон и не совершающего преступлений?

Но обращение к «чувствительности» не выражает в точном смысле теоретическое бессилие. В сущности, оно содержит в себе расчет. Требующие уважения к себе тело, воображение, сердце на самом деле принадлежат не нака­зываемому преступнику, а людям, подписавшим договор и имеющим право применить к преступнику власть, дава­емую объединением. Страдания, которые должны исклю­чать любое смягчение наказаний, — страдания судей или зрителей, испытывающих душевную черствость, жесто­кость, порождаемые знанием, или, наоборот, необосно­ванную жалость и снисходительность: «Боже, помилуй мягкие, чувствительные души, на которые сии ужасные казни воздействуют как род пытки»31. Что требует заботы и расчета, так это обратные последствия наказания для карающей инстанции и отправляемой ею власти.

Здесь корни принципа, согласно которому всегда сле­дует применять «гуманные» наказания к преступнику, хо­тя он вполне может быть предателем и чудовищем. Если отныне закон должен обращаться «гуманно» с теми, кто «вне природы» (тогда как прежнее правосудие негуманно обращалось с теми, кто «вне закона»), то не по причине некой глубинной человеческой природы, сокрытой в пре­ступнике, а ради необходимого регулирования воздейст­вий власти. Именно экономическая «рациональность» и должна рассчитывать наказание и предписывать соответ-

 

133

 

29 Вессаriа, Des deiits et des peines, ed. 1856, p. 87.

30 P. L. de Lacretelle, Discours sur le prejuge des peines infamantes, 1784, p. 129.

 

ствующие методы. «Гуманность» — почтительное наиме­нование экономии и ее скрупулезных расчетов. «В том, что касается наказания, минимум диктуется гуманностью и рекомендуется политикой»32.

Для того чтобы понять эту технику и политику наказа­ния, представим себе предельное преступление: чудовищ­ное злодеяние, попирающее самые непреложные законы. Оно совершилось бы на самой грани возможного, в столь необычных условиях, в столь глубокой тайне, с такой бе­зудержностью, что не могло бы не быть уникальным, во всяком случае, последним в своем роде: никто никогда не смог бы повторить его; никто не смог бы избрать его при­мером для себя или даже возмутиться им. Оно обречено на бесследное исчезновение. Этот аполог33 о «крайнем пре­ступлении» для новой уголовно-правовой системы есть то же, что первородный грех - для прежней: чистая форма, в которой проявляется смысл наказания.

Должно ли быть наказано такое преступление? Какова в таком случае мера наказания? Какова польза от наказа­ния его для экономии власти наказывать? Наказание за такое преступление было бы полезно в той мере, в какой позволило бы возместить «ущерб, причиненный общест­ву»34. И вот, если оставить в стороне собственно матери­альный ущерб — который, даже когда он невозместим, как в случае убийства, имеет малое значение для общества в целом, - вред, причиняемый преступлением телу общест­ва, заключается в вызываемом им беспорядке: в провоци­руемом возмущении, подаваемом примере, желании по­вторить его, если оно не наказано, в возможности его ши­рокого распространения. Наказание может быть полез-

 

134

 

"A. Duport, Discours a la Constituante, 22 decembre 1789, Archives parlementaires, t. X, p. 744. В подтверждение этого тезиса сошлемся на различные конкурсы, органи­зованные в конце XVIII века научными обществами и академиями. Как совместить «мягкость следствия и наказаний с гарантированностью быстрого и образцового нака­зания, так, чтобы гражданское общество обрело наибольшую возможную гарантию свободы и гуманности» (Societe economique de Berne, 1777; Марат ответил: «Планом уго­ловного законодательства»); каковы «способы смягчения строгости уголовных законов Франции, не наносящие вреда общественной безопасности» (Academic de Chalons-sur-Магне, 1780; победили Бриссо и Бернарди); «способствует ли крайняя жестокость зако-

 

ным, если имеет целью следствия преступления, т. е. ряд беспорядков, которые оно может инициировать. «Соот­ношение между наказанием и характером преступления определяется влиянием нарушения договора на общест­венный порядок»35. Но влияние преступления не обяза­тельно прямо пропорционально его жестокости: преступ­ление, ужасающее сознание, часто влечет за собой мень­ше последствий, чем проступок, который все терпят и го­товы повторить. Великие преступления — редкость; с дру­гой стороны, существует опасность, несомая и распрост­раняемая обычными преступлениями. Поэтому не следу­ет искать качественной зависимости между преступлени­ем и наказанием, их равенства в жестокости: «Могут ли вопли несчастного пытаемого вернуть из глубин безвоз-вратно ушедшего уже совершенное деяние?»36. Надо рас-считывать наказание, памятуя о его возможном повторе­нии, а не в зависимости от характера преступления. Надо принимать во внимание будущий беспорядок, а не про­шлое правонарушение. Надо добиваться того, чтобы у злоумышленника не возникло желания повторить пре­ступление и чтобы возможность появления подражателей была исключена37. Итак, наказание должно быть искусст­вом последствий; вместо того чтобы противопоставлять чрезмерность наказания чрезмерности проступка, надле­жит соразмерять друг с другом два следующих за преступ­лением ряда: его собственные следствия и следствия нака­зания. Преступление, не имеющее последствий, не требу­ет наказания; так же как (по другой версии того же аполо­га) общество, находящееся на грани распада и исчезнове­ния, не имеет права возводить эшафоты. Самое «предель-

 

135

 

нов снижению числа и смягчению чудовищности преступлений в дурном государстве?» (Academic de Marseille, 1786; лауреатом стал Эймар).

33 G. Target, Observations sur leprcyet du Code petal, цитируется по: Lccre, La Legislation dela Prance, t. XXIX, p. 7-8. В измененном виде тот же аполог приводится у Канта.

34 С. Е. de Pastoret, Des bis finales, 1790, t. II, p. 21. K G. Filangieri, La Science de la legislation, 1786, t. IV, p. 214 (пер. на франц. яз.). 36 Beccaria, Des delits et despeines, 1856, p. 87.

" «Общество не находит в налагаемых им наказаниях варварского наслаждения, вызываемого страданиями человеческого существа; оно видит в них необходимую пре-

 

ное» из преступлений не может не остаться безнаказан­ным.

Это старая концепция. Наказание исполняло роль примера задолго до реформы XVIII века. То, что наказа­ние направлено в будущее и что по крайней мере одной из его главных функций является предотвращение преступ­ления, было одним из расхожих обоснований права нака­зывать. Но является и новое: профилактика преступлений как результат наказания и его зрелищное™ - а следова­тельно, и чрезмерности - становится теперь принципом экономии наказания и мерой его справедливых масшта­бов. Необходимо наказывать ровно в той мере, какая до­статочна для предотвращения возможного преступления. Следовательно, наблюдается изменение в самой механике примера: в уголовно-правовой системе, использующей публичные казни и пытки, пример является ответом на преступление; он должен, посредством своего рода двой­ственной демонстрации, обнаруживать преступление и в то же время - взнуздывающую его власть монарха. В уго­ловно-правовой системе, где наказание рассчитывается с учетом последствий преступления, пример должен отсы­лать обратно к преступлению, но в предельно сдержанной форме, указывать на вмешательство власти, но макси­мально экономно; в идеальном случае он должен также препятствовать последующему новому оживлению и пре­ступления, и власти. Отныне пример - не обнаруживаю­щий, проявляющий ритуал, но знак, служащий препятст­вием. Посредством этой техники карательных знаков, разворачивающей в противоположную сторону все вре­менное поле уголовно-правового наказания, реформато-

 

136

 

досторожлость для предупреждения подобных преступлений, для защиты общества от зол, какие приносит убийство» (A. Barnave, Discours a la Constituante, Archives par-lementains, t. XXVII, 6 juin 1791, p. 9).

 

ры хотели дать власти наказывать экономичный, эффек­тивный инструмент, который способен распространиться по всему телу общества, кодифицировать все его поведе­ние, а значит, уменьшить всю неопределенную область противозаконностей. Семиотическая техника, которой пытаются вооружить власть наказывать, основывается на пяти-шести основных правилах.

Правило минимального количества. Преступление со­вершается потому, что обеспечивает определенные выго­ды. Если связать с идеей преступления идею скорее невы­годы, нежели выгоды, оно перестанет быть желаемым. «Для достижения цели наказания достаточно, чтобы при­чиняемое им зло превышало выгоду, которую виновный мог бы извлечь из преступления»38. Можно и даже нужно признать родственность преступления и наказания, но уже не в прежней форме, где публичная казнь должна бы­ла быть равна преступлению по силе и вдобавок обнару­живать избыточную власть суверена, осуществляющего законное мщение; квазиравенство на уровне интересов: чуть выгоднее избежать наказания, чем пойти на риск, связанный с преступлением.

Правило достаточной идеальности. Если мотивом пре­ступления является ожидаемая выгода, то эффективность наказания заключается в ожидаемой невыгоде. Поэтому «боль»*, составляющая сердцевину наказания, — не столь­ко действительное ощущение боли, сколько идея боли, неудовольствия, неудобства, — «боль» от идеи «боли». На­казание должно использовать не тело, а представление. Или, точнее, если оно использует тело, то не столько как субъекта, переживающего боль, сколько как объект пред-

 

137

 

38 Beccaria, dAiu et ties f fines Tnatt da, p. 89.

 

ставления: воспоминание о боли должно предотвратить повторение преступления, точно так же как зрелище, сколь угодно искусственное, физического наказания мо­жет предотвратить распространение заразы преступления. Но не боль как таковая является инструментом техники наказания. Следовательно, надо по мере возможности из­бегать торжественных эшафотов (за исключением тех слу­чаев, когда требуется действенное представление). Тело «выпадает» как субъект наказания, но не обязательно как элемент зрелища. Упразднение публичных казней, кото­рое при возникновении теории получило лишь лириче­ское выражение, теперь может быть выражено рациональ­но: максимальное значение надо придавать представле­нию боли, а не телесной реальности ее.

Правило побочных эффектов. Наказание должно ока­зывать наибольшее воздействие на тех, кто еще не совер­шил проступка; рассуждая логически, если можно быть уверенным в том, что преступник не совершит преступле­ние повторно, то это должно доказывать другим, что он наказан. Центробежное усиление воздействия, приводя­щее к парадоксу: в расчете наказаний наименее интерес­ным элементом является преступник (если нет оснований полагать, что он совершит преступление еще раз). Бекка-риа иллюстрирует этот парадокс, предлагая заменить смертную казнь пожизненным рабством. Не является ли такое наказание физически более жестоким, чем смерть? Вовсе нет, говорит Беккариа: ведь боль, причиняемая раб­ством, подразделяется для осужденного на столько же ча­стей, сколько мгновений ему осталось жить; это беско­нечно делимое наказание, элейское, куда менее суровое,

 

138

 

чем исполнение смертного приговора, недалеко отстоя-щее от публичной казни. Но для тех, кто видит рабов или представляет их себе, претерпеваемые ими страдания кон­центрируются в одной-единственной мысли; все моменты рабства стягиваются в одно представление, которое стано­вится поэтому более ужасным, чем мысль о смерти. Это экономически идеальное наказание: оно минимально для того, кто его претерпевает (и будучи превращен в раба, не способен совершить свое преступление еще раз), и макси­мально для того, кто рисует его в воображении. «Среди на­казаний и способов их применения соразмерно преступ­лениям надо выбирать средства, производящие наиболее длительное впечатление на умы людей и наименее жесто­кие по отношению к телу преступника»39.

Правило абсолютной достоверности. Мысль о всяком преступлении и ожидаемой от него выгоде должна быть связана с мыслью о наказании и его результате — совер­шенно определенной невыгоде; связь между ними должна расцениваться как необходимая и неразрывная. Этот об­щий элемент достоверности, обеспечивающий эффектив­ность уголовно-исполнительной системы, включает ряд конкретных мер. Законы, квалифицирующие преступле­ние и устанавливающие наказание, должны быть абсо­лютно ясными, «с тем чтобы каждый член общества мог отличить действия преступные от действий добродетель­ных»40. Законы должны быть опубликованы и доступны каждому; нужны не устные традиции и обычаи, а пись­менное законодательство - «прочный памятник, напоми­нающий об общественном договоре», открытые для все­общего ознакомления печатные тексты: «Лишь книгопе-

 

139

 

39 Beccaria, Dfs delits et des f fines, p. 87.

40 J. P. Brissot, Theoricdes lois crimintUes, 1781,1.1, p. 24.

 

чатание делает хранителем священного свода законов все общество, а не горстку избранных»41. Монарх должен от­казаться от права прощения, и тогда сила, присутствую­щая в мысли о наказании, не будет ослабляться надеждой на монаршее вмешательство: «Дать знать людям, что пре­ступление может быть прощено и что наказание не явля­ется его непременным следствием, значит взлелеять в них надежду на безнаказанность... законы должны быть не­умолимыми, а те, кто приводит их в исполнение, непре­клонными»42. А главное, ни одно совершённое преступле­ние не должно ускользнуть от взгляда тех, кто вершит пра­восудие. Ничто так не ослабляет действие законов, как на­дежда на безнаказанность. Можно ли утвердить в умах граждан строгую связь между преступлением и наказани­ем, если известен коэффициент, определяющий малую вероятность последнего? Не приходится ли делать наказа­ние тем более устрашающим и жестоким, чем менее стра­шатся его по причине необязательности его исполнения? Вместо того чтобы подражать старой системе и быть «строже, надо быть бдительнее»43. Отсюда идея, что меха­низм правосудия надо усилить органом надзора, который работал бы с ним в одной связке и позволял бы либо пре­дотвращать преступления, либо, если они уже совершены, арестовывать преступников; полиция и юстиция должны действовать вместе, как два взаимодополнительных эле­мента одного процесса: полиция — гарантируя воздейст­вие «общества на каждого индивида», юстиция - гаранти­руя «права индивидов по отношению к обществу»44; таким образом каждое преступление будет выведено на свет дня и непременно наказано. Но необходимо также, чтобы су-

 

140

 

41 Beccaria, Des deiits et des peines, p. 26.

" Beccaria, ibid. См. также Бриссо: «Если помилование справедливо, то закон плох; при хорошем законодательстве помилования — лишь преступления против зако­на» (Brissot, Theorie des lots criminelles, 1781, t. I, p. 200).

43 G. de Mably, De la legislation, (Euvres computes, 1789, t. IX, p. 327. См. также: «В необходимости исполнять свой долг всех убеждает не столько жестокость наказа­ний, сколько неукоснительность, с какой они исполняются» (Vattel, Le Droit del gem, 1786, p. 163).

" A. Duport, «Discours a la Constituante», Archivesparlememains, t. XXI, p. 45.

 

допроизводство не было тайным, чтобы причины, по ко-торым обвиняемого осуждают или оправдывают, были из­вестны всем и чтобы каждый мог знать основания для на­казания: «Пусть судья выскажет свое мнение во всеуслы­шание, пусть зачитает в суде текст закона, на основании которого выносится обвинительный приговор... пусть су­дебные процедуры, сокрытые во мраке судейских канце­лярий, будут открыты всем гражданам, интересующимся судьбой осужденного»45.

Правило общей истины. Совершенно банальный прин­цип, за которым скрывается важное преобразование. Ста­рая система судебных доказательств, применение пыток, вырывание признаний, использование публичной казни, тела и зрелища для воспроизведения истины в течение долгого времени изолировали уголовно-правовую прак­тику от обычных форм доказательства: полудоказательст­ва производили полуистины и полупреступников; слова, вырванные под пытками, считались более ценными и правдивыми; предположение о виновности влекло опре­деленную степень наказания. Неоднородность этой сис­темы и обычной системы доказательства стала скандалом лишь тогда, когда власти наказывать для ее собственной экономии потребовалась атмосфера неопровержимой очевидности. Как можно неразрывно связать в сознании людей мысль о преступлении с мыслью о наказании, если реальность наказания не всегда следует за реальностью преступления? Установление этой связи во всей очевид­ности и в соответствии с общепризнанными методами становится задачей первостепенной важности. Верифика­ция преступления должна подчиняться критериям, об-

 

141

 

' G. de МаЫу, De la legislation, (Euvres completes, 1789, t. IX, p. 348.

 

щим для всякой истины. В используемых аргументах, в получаемых доказательствах судебное суждение должно быть однородно со всяким нормальным суждением. Ста­ло быть, налицо отказ от «судебного» доказательства, от­каз от пытки, потребность в полной демонстрации для удостоверения истины, уничтожение какого бы то ни бы­ло соотношения между степенями подозрения и степеня­ми наказания. Подобно математической истине, истин­ность преступления должна быть признана только в том случае, если она полностью доказана. Отсюда вытекает, что вплоть до окончательного доказательства факта совер­шенного преступления обвиняемый должен считаться не­виновным и что для получения доказательства судья дол­жен использовать не ритуальные формы, а обычные инст­рументы, обычный человеческий разум, присущий также философам и ученым: «Теоретически я рассматриваю су­дью как философа, который намерен открыть интересную истину... Мудрость его позволит ему охватить все обстоя­тельства и взаимоотношения, свести воедино или развес­ти все, что надо свести или развести, дабы прийти к здра­вому суждению»46. Расследование, упражнение обычного разума, отставляет старую инквизиторскую модель и при­нимает куда более гибкую, дважды удостоверенную (на­укой и здравым смыслом) модель эмпирического исследо­вания. Отныне судья подобен «штурману, ведущему судно между скалами»: «Какие доказательства или улики будут сочтены достаточными? — Никто не дерзнет определить это в общей форме. Поскольку обстоятельства подверже­ны бесконечным изменениям, поскольку доказательства и улики необходимо черпать из обстоятельств, яснейшие

 

142

 

доказательства и улики должны изменяться соответствен­но»47. Отныне судебно-правовая практика должна подчи­няться общему или, скорее, комплексному режиму исти­ны, в котором разнородные элементы - научное доказа­тельство, свидетельство органов чувств и здравый смысл — переплетаются, с тем чтобы сформировать «глубинное убеждение» судьи. Хотя уголовное правосудие сохраняет формы, гарантирующие его справедливость, отныне оно открывается для любых истин, если они очевидны, хоро­шо обоснованны и общепризнанны. Судебный ритуал сам по себе уже не производит отдельную истину. Его возвра­щают в поле общих доказательств. С многочисленными научными дискурсами завязываются трудные, бесконеч­ные отношения, которые уголовное правосудие пока не способно контролировать. Хозяин правосудия отныне не является хозяином его истины.

Правило оптимальной спецификации. Для того чтобы судебно-правовая семиотика покрывала все поле проти-возаконностей, уменьшения количества которых добива­ются, все правонарушения должны получить определе­ние; все они должны быть классифицированы и собраны в виды. Следовательно, необходим кодекс, причем доста­точно точный, где был бы четко обозначен каждый тип правонарушения. Молчание закона не должно взращи­вать надежду на безнаказанность. Требуется исчерпываю­щий, ясный кодекс, определяющий преступления и уста­навливающий наказания4*. Но та же настоятельная необ­ходимость полного совпадения всех возможных правона­рушений и следствий-знаков наказания заставляет идти дальше. Мысль об одном и том же наказании восприни-

 

143

 

46 G. Seigneux de Correvon, Essai sur iusage de la torture,

<7 P Risi, Observations de jurisprudence criminelle, 1758, p. 53 (пер. на франц. яз.). * На эту тему см.. в частности: S. Linguet, Necessite d'une re'forme de I'administration <k la justice criminelle, 1764, p. 8.

 

мается по-разному: штраф не пугает богатого, как бесчес­тье не пугает человека с дурной репутацией. Вред, причи­няемый преступлением, и значение последнего как при­мера различны в зависимости от общественного положе­ния правонарушителя: преступление, совершенное знат­ным, наносит больший ущерб обществу, чем преступле­ние простолюдина49. Наконец, наказание должно предот­вращать повторение преступления, а значит, учитывать глубинную природу самого преступника, возможную сте­пень его порочности, внутреннее качество его воли: «Из двух людей, совершивших одинаковую кражу, кто вино­вен больше — тот, кто едва сводит концы с концами, или тот, кто купается в роскоши? Из двух клятвопреступников кто виновен больше — тот, кому с малых лет внушали чув­ство чести, или тот, кто был предоставлен сам себе и не знал преимуществ образования?»50 Одновременно с необ­ходимостью параллельной классификации преступлений и наказаний возникает необходимость индивидуализации наказания в соответствии с особым характером каждого преступника. Эта индивидуализация ляжет тяжелым гру­зом на всю историю современного уголовного права; ее корни именно здесь: в терминах теории права и в соответ­ствии с требованиями повседневной практики индивиду­ализация, несомненно, прямо противоположна принципу кодификации; но с точки зрения экономии власти нака­зывать и методов, с помощью которых хотят распростра­нить по всему общественному телу точно подогнанные знаки наказания — без излишества, но и без лакун, без не­нужного «расходования» власти, но и без робости, — ста­новится очевидно, что кодификация системы преступле-

 

144

 

49 P. L. de Lacretelle, Disc ours sur les peines infamanta, 1784, p. 144.

50 J.-P. Marat, Plan de legislation criminelle, 1780, p. 34.

 

ния—наказания и модуляция пары преступник—наказа­ние идут бок о бок, что одно требует другого. Индивидуа­лизация предстает как конечная цель точно подогнанного кодекса.

Но индивидуализация по своей природе совершенно отлична от модулирования наказания в старой правовой системе. Для уточнения характера наказания старая сис­тема - и в этом она следовала христианской пенитенциар­ной практике — использовала два ряда переменных: «об­стоятельства» и «намерения», т. е. элементы, позволяю­щие квалифицировать деяние как таковое. Модулирова­ние наказания принадлежало к «казуистике» в широком смысле слова51. Теперь же зарождается модулирование, относящееся к самому правонарушителю, к его характеру, образу жизни и мыслям, к его прошлому, к «качеству», а не к намерению его воли. Угадывается, как пока еще не за­полненное место, то пространство, где в судебно-право-вой практике психологическое знание придет на смену казуистической системе права. Конечно, в конце XVIII века до этого момента еще далеко. Связь между ко­дексом и индивидуализацией искали в научных моделях той эпохи. Естественная история предлагала, несомнен­но, наиболее адекватную схему: таксономию видов, пост­роенную как их непрерывная градация. Стремятся стать этаким Линнеем* для области преступлений и наказаний, добиться, чтобы каждое конкретное правонарушение и каждый наказуемый индивид могли без малейшей опас­ности произвола войти в сферу действия общего закона. «Необходимо составить таблицу всех родов преступлений, которые можно наблюдать в различных странах. Сообра-

 

145

 

51 Относительно неиндивидуализирующего характера казуистики см.: P. Cariou, La Uealites casuistiques (диссертация, машинопись).

 

зуясь с перечнем преступлений, надо произвести деление на виды. Наилучшим основанием для деления является, на мой взгляд, различие целей. Деление должно быть та­ким, чтобы каждый вид совершенно четко отличался от другого и чтобы каждое конкретное преступление, рас­сматриваемое во всех его отношениях, помещалось между тем, что должно предшествовать ему, и тем, что должно следовать за ним, в строжайшем порядке. Необходимо, наконец, сопоставить эту таблицу с другой, классифици­рующей наказания, так чтобы обе точно соответствовали друг другу»52. В теории или, скорее, в мечтах двойная так­сономия наказаний и преступлений должна разрешить проблему: но как применить сформулированные законы к конкретным индивидам?

Вдали от этой умозрительной модели в ту же эпоху со­здаются формы антропологической индивидуализации, пока в самом приблизительном виде. Рассмотрим снача­ла понятие рецидива. Нельзя сказать, что оно не было из­вестно старому уголовному праву53. Но теперь оно стано­вится характеристикой самого преступника, способной изменить вынесенный приговор: согласно законодатель­ству 1791 г., рецидивисты почти во всех случаях подверга­лись удвоенному наказанию; закон от флореаля* года X предписывал клеймить их буквой «Р»; а уголовный ко­декс 1810г. налагал на них либо максимально возможное нормальное наказание, либо чуть более суровое. Учиты­вая рецидив, метят не в человека, который совершил уго-ловно наказуемое деяние, а в преступного субъекта как такового, в намерение воли, что проявило его внутренне преступный характер. Постепенно, по мере того как объ-

 

146

 

52 P. L. de Lacretelle, Reflexions iur la legislation penale, в: Discoun sur les feines iitfamantes, 1784, p. 351-352.

" Вопреки мнениям Карно или Ф. Элье и Шово, повторное преступление совер­шенно четко наказывалось в соответствии с рядом законов, действовавших при коро­левском режиме. Уложение 1549 г. провозглашает, что злоумышленник, совершающий повторное преступление, является «существом мерзким, гнусным, в высшей степени гибельным и опасным для общественного блага»; рецидивы богохульства, кражи, бро­дяжничества и т. п. карались особыми наказаниями.

 

ектом судебно-правового вмешательства становится не преступление, а преступность, противопоставление пре­ступника, совершившего преступление впервые, и реци­дивиста приобретает большее значение. И исходя из это­го противоположения, усиливая его в некоторых пунктах, тогда же формируется понятие преступления «по страс­ти» — невольного, непредумышленного преступления, связанного с исключительными обстоятельствами, кото­рые, хотя и не извиняют его вполне (в отличие от безу­мия), все же не позволяют считать его обычным преступ­лением. Уже в 1791 г. Ле Пелетье заметил, что тонкая гра­дация наказаний, представленная им Конституанте, спо­собна отвратить от преступления «злоумышленника, хладнокровно планирующего злодеяние», ибо его может остановить мысль о наказании; с другой стороны, эта гра­дация бессильна против преступлений, вызванных «не­истовыми страстями, которые пренебрегают последстви­ями»; но это не имеет значения, поскольку такие пре­ступления не обнаруживают в их авторах «укоренившей­ся злокозненности»54.

За гуманизацией наказаний просматриваются все те правила, что предписывают или, скорее, требуют «мягко­сти» как рассчитанной экономии власти наказывать. Но они также вызывают смещение точки приложения упомя­нутой власти: отныне это уже не тело с ритуальной игрой чрезмерных страданий, торжественных клеймений в ри­туале публичной казни; это сознание или, скорее, игра представлений и знаков, циркулирующих молчаливо, но необходимым и очевидным образом в сознании всех и каждого. Более не тело, а душа, сказал Мабли. И совер-

 

147

 

4 Le Peletier de Saint-Fargeau, Archivesparlemenlaires, t. XXVI, p. 321—322. Год спус­тя Беллар выступил с речью, которую можно считать первой речью в защиту преступ­ника, совершившего убийство из ревности; это произошло в связи с процессом Гра. См.: Annales du barreau moderne, 1823, t. Ill, p. 34.

 

шенно ясно, что он имел в виду: коррелят техники власти. Старые карательные «анатомии» отброшены. Но действи­тельно ли мы вступили в эру нетелесных наказаний?

Итак, в исходной точке можно поместить политический проект «квадрильяжа» противозаконностей, cкpyпyлeзнo^ го разнесения их по клеточкам, проект, обобщающий функцию наказания и распределяющий с целью контроля власть наказывать. Отсюда вырисовываются две линии объективации преступления и преступника. С одной сто­роны, преступник, рассматриваемый как общий враг, пре-» следование которого отвечает общим интересам, выпада­ет из договора, дисквалифицирует себя как гражданина и возникает как дикая часть природы, как бы неся ее в себе; он предстает негодяем, чудовищем, сумасшедшим, воз­можно — больным и, вскоре, «ненормальным». Именно в этом качестве он подвергнется однажды научной объекти­вации и соответствующему «лечению». С другой стороны, необходимость измерять изнутри воздействие карающей власти предписывает тактику воздействия на всех пре­ступников, будь то действительных или возможных: так­тику, предполагающую организацию поля предотвраще­ния преступлений, расчет интересов, циркуляцию пред­ставлений и знаков, создание горизонта достоверности и истины, сообразовывание наказаний со все более тонки­ми переменными; все это также ведет к объективации преступников и преступлений. В обоих случаях очевидно, что отношение власти, лежащее в основе отправления на-

 

148

 

казания, начинает дублироваться объектным отношени-ем, которое вовлекает в себя не только преступление как факт, устанавливаемый в соответствии с общими норма­ми, но и преступника как индивида, познаваемого в соот­ветствии с особыми критериями. Ясно также, что это объ­ектное отношение не накладывается извне на практику наказания — в отличие от запрета, налагаемого на чрез­мерную жестокость публичной казни пределами чувстви­тельности, или от рационального («научного») исследова­ния наказываемого индивида. Процессы объективации зарождаются в самих тактиках власти и в организации ее отправления.

Однако эти два типа объективации, возникающие вместе с проектом уголовно-правовой реформы, весьма отличаются друг от друга как своим развитием во време­ни, так и последствиями. Объективация преступника как человека вне закона, как естественного человека, — пока лишь возможность, линия горизонта, где сливаются темы политической критики и фигуры воображения. Придется долго ждать того момента, когда homo criminalis станет объектом в поле познания. Напротив, объективация дру­гого типа дала много более ранние и определенные ре­зультаты (такие, как кодификация, квалификация пре­ступлений, установление шкалы наказаний, процедур­ные правила, определение роли судей), потому что она была тесно связана с реорганизацией власти наказывать. А также потому, что она опиралась на дискурс, уже со­зданный идеологами*. В сущности, этот дискурс давал (через теорию интересов, представлений и знаков, через восстанавливаемые им последовательности и генезисы)

 

149

 

своего рода общий рецепт отправления власти над людь­ми: «сознание» как поверхность для надписывания зна­ков власти, использующей семиотику как инструмент; подчинение тел посредством контроля над мыслями; ана­лиз представлений как принцип политики тела, гораздо более эффективной, нежели ритуальная анатомия пыток и казней. Учение идеологов было не только теорией ин­дивида и общества; оно развилось как технология тонких, эффективных и экономичных отправлений власти в про­тивовес чрезмерным расходам, сопряженным с властью суверена. Прислушаемся еще раз к тому, что сказал Серван: мысль о преступлении и мысль о наказании должны быть тесно связаны и «следовать друг за другом без пере­рыва... Сформировав в сознании граждан цепочку мыс­лей, вы сможете гордиться тем, что исполняете роль их вождей и хозяев. Глупый деспот приковывает рабов же­лезными цепями; истинный политик связывает их еще крепче цепью их собственных мыслей; первое ее звено он закрепляет в надежной точке — в разуме. Связь эта тем крепче, что мы не знаем, чем она держится, и считаем ее делом собственных рук. Отчаяние и время разъедают скрепы из железа и стали, но бессильны против привыч­ного соединения мыслей, разве лишь укрепляя его. На мягких волокнах мозга возводится прочный фундамент мощнейших империй»53.

Семиотическая техника наказаний, «идеологическая власть», останется - по крайней мере отчасти - в подве­шенном состоянии и сменится новой политической ана­томией, где тело (но в новой форме) опять станет главным героем. И эта новая политическая анатомия обеспечит пе-

 

150

 

ресечение двух расходящихся линий объективации, кото­рые наметились в XVIII веке: той, что отвергает преступ­ника «с другой стороны» — со стороны природы против природы, и той, что хочет контролировать преступность путем рассчитанной экономии наказаний. Взгляд на но­вое искусство наказания сразу обнаруживает, что семи­отическая техника наказания вытесняется новой полити­кой тела.

 

55) J. M. Servan, Discours sur l'administration de la justice criminelle, 1767, p. 35.

 

 

 

 

Глава 2

Мягкость наказаний

 

 

Искусство наказывать должно основываться, стало быть, на целой технологии представления. Такое предприятие может быть успешным только в том случае, если составля­ет часть некой естественной механики. «Подобно силе притяжения, тайная сила вечно влечет нас к нашему бла­гополучию. На этот импульс воздействуют лишь препят­ствия, воздвигаемые законами. Все поступки человека вытекают из этой внутренней склонности». Подобрать надлежащее наказание для преступления - значит найти невыгоду, мысль о которой лишает мысль о преступлении всякой привлекательности. Искусство сталкивающихся энергий, искусство ассоциативно связанных образов, со­здание устойчивых связей, не боящихся времени: надо об­разовывать пары представлений с противоположными значениями, устанавливать количественные различия между действующими силами, вводить игру знаков-пре-

 

152

 

пятствий, которые могут подчинить движение сил отно­шению власти. «Пусть мысль о жестокой публичной каз­ни вечно живет в сердце слабого человека и преобладает над чувством, толкающим его на преступление»1. Знаки-препятствия должны образовывать новый арсенал наказа­ний, подобно тому как раньше карательные знаки органи­зовывали вокруг себя публичные казни. Но для того что­бы действовать, они должны удовлетворять нескольким условиям.

1. Они должны быть как можно менее произвольны­ми. Правда, само общество определяет, исходя из собст­венных интересов, чтб должно расцениваться как пре­ступление: преступление не есть нечто «природное». Но, чтобы наказание представлялось уму при первой же мыс­ли о преступлении, нужна как можно более непосредст­венная связь между наказанием и преступлением: связь по сходству, аналогии, смежности. Надо, «насколько воз­можно, привести наказание в соответствие с природой преступления, чтобы страх перед наказанием уводил со­знание с пути, на который его толкает перспектива из­влечь выгоду из преступления»2. Идеальное наказание должно отражать преступление, за которое оно карает; та­ким образом, для всякого размышляющего о наказании оно неминуемо будет знаком данного преступления; а пе­ред тем, кто грезит о преступлении, тотчас предстанет знак наказания. Утвердится устойчивая связь, расчет со­отношения между преступлением и наказанием и количе­ственная оценка интересов; кроме того, наказание, при­нимая форму естественного следствия, не будет казаться проявлением произвола человеческой власти: «Выводить

 

153

 

1 Beccaria, Des Mts et dtspeines, <И. de 1856, p. 119. 1 Ibid.

 

преступление из наказания — лучший способ соразмерить наказание с преступлением. В этом торжество правосудия, но и торжество свободы, поскольку наказания проис-i те кают уже не из воли законодателя, а из природы вещей; здесь нет уже насилия человека над человеком»3. В наказании, которое аналогично преступлению, карающая власть» действует незаметно.

Реформаторы предложили целую коллекцию наказаний, институционально естественных и по форме напоминающих состав преступления. Возьмем, например, Вермея: тех, кто посягает на свободу общества, надо лишать личной свободы; злоупотребляющие преимуществ вами, предоставляемыми законом, и привилегиями, обеспечиваемыми государственной службой, должны быть лишены гражданских прав; взяточничество и ростовщичество должны караться штрафом, кража — конфи­скацией имущества, «тщеславие» — позором; убийство наказывается смертью, поджог — сожжением. Отравите­лю «палач поднесет кубок и выплеснет содержимое в ли­цо, дабы заставить его осознать чудовищность совершен­ного злодеяния, воскресив перед ним картину преступле­ния; засим палач бросит его в котел с кипящей водой»4. Просто мечтания? Возможно. Но принцип символиче­ской связи четко сформулировал уже Ле Пелетье, когда в 1791 г. представил Конституанте новое уголовное законо­дательство: «Необходимо четкое соотношение между природой преступления и природой наказания»; пре­ступник, прибегший к насилию, должен подвергнуться физическим страданиям, лодырь — изнурительному тру­ду, подлый — бесчестью5.

 

154

 

Несмотря на жестокости, весьма напоминающие пытки и казни королевского режима, в наказаниях, как бы повторяющих преступления, действует совсем дру­гой механизм. Зверство не противопоставляется зверст­ву в поединке власти; это уже не симметрия мщения, а прозрачность знака относительно того, что он означает; на театре наказаний требуется установить отношение, которое непосредственно понятно чувствам и может служить основанием для простого расчета: своего рода разумная эстетика наказания. «Не только в изящных ис­кусствах надлежит точно следовать природе. Политиче­ские институты, по крайней мере те, коим свойственны мудрость и долговечность, основываются на природе»6. Наказание должно вытекать из преступления, закон — восприниматься как необходимый порядок вещей, а власть — действовать, прикрываясь мягкой силой при­роды.

2. Этот набор знаков должен накладываться на меха­нику сил: уменьшать желание, делающее преступление привлекательным; усиливать интерес, заставляющий бо­яться наказания; изменять соотношение интенсивностеи, так чтобы представление о наказании и связанных с ним невыгодах было более живым, чем представление о пре­ступлении и связанных с ним удовольствиях. Словом, здесь целая механика интереса, его движения, способа, каким человек его себе представляет, и живости этого представления. «Законодатель должен быть искусным зодчим, который умеет использовать все силы, способст­вующие прочности здания, и ослаблять все силы, что мо­гут его разрушить»7.

 

155

 

3 J.-P. Marat, Plan de legislation criminelle, 1780, p. 33.

4 F. M. Vermeil, Essai sitr les reformer ci faire flans notre legislation criminelle, 1781, p. 68-145. См. также: Ch. E. Dufriche de Valaze, Des his penales, 1784, p. 349.

5 Le Peletier de Saint-Fargeau, Archives parlementaires, t. XXVI, p. 321-322.

' Becearia, Des-Mits et da peines, 1856, p. 114. 7 Ibid., p. 135.

 

Ряд средств. «Идти прямо к истокам зла»8. Сломать по­будительный мотив, что питает представление о преступ­лении. Ослабить вызвавший его интерес. За преступлени­ями, порождаемыми бродяжничеством, стоит лень — с ней и надо бороться. «Нельзя добиться успеха, сажая нищих в смрадные тюрьмы, больше похожие на клоаки»; надо при­нуждать их к труду. «Лучший способ наказать их — заста­вить работать»9. Против дурного пристрастия - хорошая привычка, против одной силы — другая сила, но сила чув­ствительности и страсти, а не вооруженной власти. «Не следует ли выводить все наказания из этого принципа, ко­торый столь прост, столь уместен и уже хорошо извес­тен, - выбирать их из того, что наилучшим образом по­давляет намерение, приведшее к совершённому преступ­лению?»10

Повернуть силу, побудившую преступника к преступ­лению, против нее самой. Разделить интерес, использо­вать его, с тем чтобы наказание стало внушать страх. Пусть наказание раздражает и стимулирует больше, чем преступление прельщает. Если к преступлению привело самолюбие — надо ранить самолюбие, превратить его в на­казание. Бесчестящие наказания эффективны, потому что направлены против самого корня преступления — тщесла­вия. Фанатики кичатся и своими убеждениями, и пытка­ми, которые претерпевают. Поэтому надо направить про­тив фанатизма питающее его надменное упрямство: «Уничтожить его осмеянием и позором; если наказание состоит в унижении высокомерного тщеславия фанатиков перед большой толпой, можно ожидать прекрасных ре­зультатов». Было бы совершенно бесполезно, с другой

 

156

 

стороны, подвергать их физическим страданиям".

Оживить полезный и добродетельный интерес, столь ослабленный преступлением. Чувство уважения к собст­венности — к богатству, но также уважение к чести, сво­боде и жизни: вот что теряет преступник, когда крадет, клевещет, похищает или убивает. Значит, надо снова на­учить его этому чувству. И его начинают учить ради его же блага; ему показывают, что значит потерять свободу распоряжаться своим имуществом, честью, временем и телом, чтобы он уважал ее у других12. Наказание, форми­рующее устойчивые и легко читаемые знаки, должно также пересоставить экономию интересов и динамику страстей.

3. Отсюда полезность модуляции наказания во време­ни. Наказание преобразует, изменяет, устанавливает зна­ки, ставит преграды. Полезно ли наказание, остающееся неизменным и постоянным? Наказание, не имеющее кон­ца, было бы противоречивым: все ограничения, которые предписываются осужденному и из которых он, став доб­родетельным, не сможет извлечь пользу, будут лишь пыт­кой; и усилия, направленные на его перевоспитание, обернутся для общества напрасным беспокойством и пус­тыми тратами. Если есть неисправимые, надо иметь ре­шимость их уничтожить. Но по отношению к остальным наказание действенно только в том случае, если имеет ко­нец. С таким анализом согласились участники Конститу­анты: кодекс 1791 г. предусматривает смертную казнь для предателей и убийц; все другие наказания должны огра­ничиваться определенным сроком (и продолжаться не бо­лее двадцати лет).

 

157

 

* Mably, De la legislation. (Euvres completes, t. IX, p. 246. 4 J.-P. Brissot, Theorie des his criminelles, 1781, t. I, p. 258.

10 P. L. de Lacretellc, Reflexions sur la legislation finale, в: Discoun sur Its feints infamantes, 1784, p. 361. < ч

" Beccaria, Da dt'lits et da peints, p. 113.

12 G. E. Pastorct, Da loispinalts, 1790,1.1, p. 49.

 

Что главное, роль длительности должна быть неотде­лима от экономии наказания. В самой своей жестокости публичные казни имели тенденцию к следующему резуль­тату: чем серьезнее преступление, тем короче наказание. Длительность играла определенную роль и в прежней си­стеме наказания: дни у позорного столба, годы изгнания, часы умирания на колесе. Но то было время испытания, а не продуманного преобразования. Теперь длительность должна способствовать надлежащему воздействию нака­зания: «Продолжительная последовательность болезнен­ных лишений, избавляющая человечество от ужаса пытки, воздействует на виновного гораздо сильнее, чем преходя­щее мгновение боли... Она постоянно напоминает людям, на чьих глазах длится, о законах мщения и оживляет в каждом мгновения целительного страха»13. Время, опера­тор наказания.

Но хрупкая механика страстей не должна сдерживать­ся прежним образом и с той же настойчивостью, когда страсти начинают преобразовываться. Наказание должно смягчаться по мере достижения результатов. Наказание вполне может быть фиксированным, т. е. определенным в соответствии с законом и равным для всех, но его внут­ренний механизм должен быть изменяемым. В законо­проекте для Конституанты Ле Пелетье предложил систему убывающих наказаний: приговоренный к самому тяжело­му наказанию должен находиться в карцере (с цепями на руках и ногах, в темноте и одиночестве, на хлебе и воде) только на первой стадии заключения; ему должно быть позволено работать сначала два, а потом три дня в неделю. По отбывании двух третей предписанного срока можно

 

158

 

перевести его на режим «стесненности» (освещенная клеть, цепь на поясе, работа в течение пяти дней в полном одиночестве, остальные два дня - вместе с другими за­ключенными; работа должна оплачиваться, чтобы он мог улучшить свой ежедневный рацион). Приближаясь к кон­цу срока, заключенный может перейти на тюремный ре­жим: «Он каждый день встречается с другими заключен­ными для совместной работы, а если хочет — то работает в одиночестве. Рацион зависит от труда»14.

4. Для осужденного наказание есть механика знаков, интересов и длительности. Но виновный — лишь одна из мишеней наказания. Ведь наказание направлено главным образом на других, на всех потенциально виновных. Зна­ки-препятствия, постепенно запечатлеваемые в представ­лении об осужденном, должны циркулировать быстро и широко; они должны усваиваться и перераспределяться всеми; они должны формировать дискурс, в котором каж­дый сообщается со всем миром и запрещает преступле­ние, они - настоящая монета, заменяющая в умах людей ложные выгоды от преступления.

Каждый должен расценивать наказание не только как естественное, но и как соответствующее своим интересам; видеть в нем свою выгоду. Довольно зрелищных, но бес­полезных наказаний. Довольно тайных наказаний. Нака­зание должно рассматриваться как вознаграждение, кото­рое виновный выплачивает каждому из сограждан за пре­ступление, нанесшее ущерб всем им. Наказания должны «без конца воспроизводиться перед глазами граждан» и «выявлять общественную полезность общих и индивиду­альных действий»15. В идеале осужденный предстает свое-

 

159

 

" Le Peletier de Saint-Fargeau, Archives par/emenlaires, t. XXVI. Авторы, отвергаю­щие смертную казнь, предусматривают определенные наказания, в частности пожиз­ненное тюремное заключение, для «неисправимо порочных» (J--P- Brissot, Theorie des lots criminelles, 1781, p. 29-30; Ch. E. Dufriche de Valazi, Des tots pennies, 1784, p. 344).

14 Le Peletier de Saint-Fargeau, Archives farlementaires, t. XXVI, p. 329-330.

15 Ch. E. Dufriche de Valaze, Da lais finales, 1784, p. 346.

 

го рода рентабельной собственностью: рабом на службе у всех. Зачем обществу уничтожать жизнь и тело, которые оно может присвоить? Полезнее заставить его «служить государству, отбывая рабство, более или менее длительное в зависимости от характера преступления». Во Франции множество непроезжих дорог, препятствующих торговле; воры, которые тоже мешают свободной циркуляции това­ров, могут заняться постройкой больших дорог. Куда крас­норечивее смерти «пример человека, который всегда пе­ред глазами, лишен свободы и вынужден употребить оста­ток дней своих на возмещение вреда, нанесенного им об­ществу»16.

При старом режиме тело осужденного становилось собственностью короля, монарх ставил на нем свое клей­мо и обрушивал на него всю мощь своей власти. Теперь осужденный должен быть скорее общественной собст­венностью, предметом коллективного и полезного при­своения. Вот почему реформаторы почти всегда предла­гали общественные работы как одно из лучших наказа­ний. Их поддержали в этом наказы третьего сословия: «Пусть приговоренные к наказанию (за исключением смертного) осуждаются на общественные работы ради блага страны и на срок, пропорциональный совершен­ному преступлению»17. Общественные работы означали две вещи: коллективную заинтересованность в наказа­нии осужденного и зримый, контролируемый характер наказания. Таким образом, виновный платит дважды: выполняемой работой и производимыми знаками. В сердце общества, на площадях или больших дорогах, осужденный образует средоточие выгоды и значения.

 

160

 

Очевидно, что он служит каждому, но вместе с тем внед-т в сознание всех граждан знак преступления-нака­зания: вторая, чисто моральная, но гораздо более реаль-полезность.

5. Отсюда - вся искусная экономия публичности. В штке и казни основой примера является устрашение: фи­зический ужас, коллективный страх, образы, отпечатыва-зщиеся в памяти зрителей, словно клеймо на щеке или тлече осужденного. Теперь основание примера — урок, 1искурс, расшифровываемый знак, явление и картина об­щественной нравственности. Отныне церемония наказа-шя будет подкрепляться не устрашающим воспроизведе-•шем власти монарха, а восстановлением уголовного ко­декса, коллективным упрочением связи между мыслью о треступлении и мыслью о наказании. В наказании уже не «до усматривать присутствие монарха, в нем следует ви-цеть сами законы. Законы связывают конкретное пре­ступление с конкретным наказанием. За совершением 1реступления немедленно следует наказание, вводя в дей­ствие дискурс закона и показывая, что кодекс связывает только мысли, но и реальности. Связь, непосредствен­ная в тексте, должна быть непосредственной и в действиях. «Вспомните первые моменты, когда весть об ужасном деянии облетает наши города и села: рядом с гражданами словно ударила молния; все охвачены негодованием и ужасом... Это самый подходящий момент для наказания: не дайте преступлению остаться безнаказанным, поторо­питесь уличить и осудить преступника. Возводите плахи, разжигайте костры, волочите виновного по площадям, созывайте людей громкими криками. Тогда они станут руко-

 

161

 

16 A. Boucher d'Argis, Observations stir les bis criminelles, 1781, p. 139.

17 См.: L. Masson, La Revolution finals en 1791, p. 139, Однако против работы как средства наказания возражали, что она предполагает насилие (Ле Пелетье) или профа­нацию священного характера труда (Дюпорт*). Рабо Сент-Этьен** ввел выражение «принудительный труд» в противоположность «свободному труду», подобающему ис­ключительно свободным людям (Archivesparlemenlaires, t. XXVI, p. 710 Г).

 

плескать вашим приговорам, как провозглашению мира и свободы. Вы увидите, что они сбегутся на ужасные зрели­ща, ожидая присутствовать при торжестве законов»18. Публичное наказание есть церемония мгновенного рас­кодирования.

Закон перестраивается, он возвращается на свое место со стороны преступления, которое его нарушило. Зло­умышленник, напротив, отделяется от общества. Он ухо­дит. Но не в тех двусмысленных празднествах королевско­го строя, где народ неизбежно участвовал как преступник или зритель, а в скорбной церемонии. Общество, вновь обретшее свои законы, теряет гражданина, который их нарушил. Публичное наказание должно обнаруживать двойную беду: нарушение законов и необходимость рас­статься с одним из граждан. «Свяжите с публичной каз­нью самую грустную и самую трогательную церемонию; пусть сей ужасный день будет днем траура для всего отече­ства; пусть общая скорбь отпечатается повсюду аршинны­ми буквами... Пусть судья с траурным крепом, облачен­ный в черное, объявит народу о посягательстве и печаль­ной необходимости законной мести. Пусть сцены этой трагедии всколыхнут все чувства, все нежные и достойные привязанности»19.

Смысл траура должен быть ясен всем. Каждый эле­мент ритуала должен говорить, рассказывать о преступле­нии, напоминать о законе, показывать необходимость наказания и обосновывать его меру. Плакаты, объявле­ния, знаки, символы должны распространяться в боль­ших количествах, чтобы каждый мог уяснить их значение. Публичность наказания не должна иметь своим физичес-

 

162

 

ким последствием устрашение; она призвана открыть книгу для чтения. Ле Пелетье полагал, что раз в месяц люди должны иметь возможность посетить осужденных «в их жалком застенке: тогда они смогут прочесть начер­танные большими буквами над дверью имя виновного, описание его преступления и приговор»20. И несколько лет спустя Бексон* нарисует настоящий герб карающего правосудия в наивном военном стиле имперских церемо­ний: «Осужденного на смерть доставят на плаху в телеге, "затянутой черно-красной материей или выкрашенной в эти цвета". Предатель будет облачен в красную рубаху с начертанным спереди и сзади словом "предатель". На го­лову отцеубийцы накинут черное покрывало, на рубахе вышьют кинжал или орудие убийства. Красная рубаха от­равителя будет расписана змеями и другими ядовитыми тварями»21.

Этот доходчивый урок, это ритуальное раскодирова­ние надо повторять как можно чаще. Пусть наказания бу­дут скорее школой, чем празднеством, скорее вечно от­крытой книгой, нежели церемонией. Длительность, дела­ющая наказание эффективным для виновного, полезна и для зрителей. Они должны иметь возможность в любой момент заглянуть в постоянно доступный словарь пре­ступления и наказания. Тайное наказание — наполовину тщетное наказание. Надо позволить детям приходить в места, где отбывают наказание, и постигать там азы граж­данственности. А взрослые люди должны периодически вновь изучать законы. Давайте представим места отбыва­ния наказаний как некий Сад законов, куда по воскресе­ньям приходят семьи. «Я хотел бы, чтобы время от време-

 

163

 

" j. M. Scrvan, Discours sur I'administration de la justice crimintlle, 1767, p. 35—36. ' Dufau, «Discours a la Constituante», Archives parlementaim, t. XXVI, p. 688.

20 Le Peletier de Saint-Fargeau, Archives parlementaires, t. XXVI, p. 329-330.

21 S. Bexon, Code de svretepublique, 1807,1' partie, p. 24-25. Речь идет о проект*, представленном королю Баварии.

 

ни, предварительно подготовив умы разумной речью о со­хранении общественного порядка, о полезности наказа­ния, юношей да и взрослых водили на рудники, на ка­торжные работы, где они видели бы ужасную судьбу ка­торжников. Такие паломничества были бы полезнее тех, что турки совершают в Мекку»22. Ле Пелетье считал на­глядность наказаний одним из основных принципов но­вого уголовного кодекса: «Часто, в специально отведен­ное время присутствие людей должно навлекать позор на головы виновных; а присутствие виновного в том жалком положении, в которое он ввергнут совершенным преступ­лением, - служить полезным назиданием для человече­ских душ»23. Задолго до того как преступника стали рас­сматривать как предмет науки, в нем видели фактор вос­питания. Некогда предпринимались благотворительные посещения заключенных с целью разделить их страдания (практика, введенная или перенятая XVII столетием); те­перь полагают, что дети, побывав у заключенных, поймут полезность закона применительно к преступлению: полу­чат живой урок в музее порядка.

6. Это позволит изменить направленность традицион­ного дискурса преступления. Важная забота составителей законов XVIII столетия: как приглушить сомнительную славу преступников? Как положить конец эпопее вели­ких преступников, прославляемых в альманахах, листках, 1 народных легендах? Если раскодирование наказания осу­ществлено успешно, если траурная церемония проходит должным образом, то преступление начинает восприни­маться как несчастье, а злоумышленник — как враг, кото­рого вновь приучают к жизни в обществе. Вместо тех по-

 

164

 

хвал, что превращают преступника в героя, в дискурсе людей будут обращаться лишь знаки-препятствия, убива­ющие желание совершить преступление рассчитанным страхом перед наказанием. Эта положительная механика полностью развернется в повседневной речи, которая бу­дет непрерывно укреплять ее новыми рассказами. Дис­курс станет проводником закона, постоянным принци­пом всеобщего раскодирования. Народные поэты нако­нец примкнут к тем, кто называет себя «миссионерами вечного разума»; они станут моралистами. «Исполнен­ный ужасных образов и спасительных идей, каждый гражданин начнет распространять их в своей семье, и со­бравшиеся вокруг дети будут ловить его долгие повество­вания с жадностью, сравнимой лишь с пылом рассказчи­ка, и благодаря им откроют свою юную память деталь-нейшему восприятию понятий о преступлении и наказа­нии, о любви к законам и родине, об уважении и доверии к судебному ведомству. Селяне тоже познакомятся с эти­ми примерами, посеют их вокруг своих хижин; вкус к до­бродетели пустит корни в их грубых душах, а злоумыш­ленник, встревоженный общественным ликованием и напуганный огромным числом врагов, возможно, отка­жется от своих замыслов, исход которых столь же скор, сколь гибелен»24.

Вот как, стало быть, можно представить себе город наказаний. На перекрестках, в садах, на обочинах ремон­тируемых дорог и на возводимых мостах, в открытых для всех мастерских, в глубинах рудников, куда можно спус­титься, — тысячи маленьких театров наказания. На каж­дое преступление - свой закон, на каждого преступни-

 

165

 

!J.-P. Brissot, Theorie des bis crimincUa, 1781. ' Archives parlementaires, t. XXVI, p. 322.

"1. M. Servan, Dixourssurl'aclministralionde la Justice cr1niiMIOt;\767, p. 37.

 

ка — свое наказание. Наказание наглядное, наказание, которое все рассказывает, объясняет, обосновывает себя, убеждает: плакаты, колпаки с надписями, афиши, объяв­ления,  символы,  тексты    печатные  или  читаемые вслух — неустанно повторяют кодекс. Декорации, пер­спективы, оптические эффекты, изображения, создаю­щие иллюзию реальности, иногда преувеличивают сцену, делая ее более страшной, чем она есть, но и более ясной. Оттуда, где располагается публика, можно поверить в не­которые жестокости, в действительности не существую­щие. Но главное в этих реальных или раздутых строгостях то, что, согласно строгой экономии, все они должны слу­жить уроком: что каждое наказание должно быть аполо­гом. И что одновременно со всеми прямыми образцами добродетели можно в любой момент увидеть, как живую сцену, несчастья порока. Вокруг каждого из моральных «представлений» будут толпиться школяры и учителя, и взрослые узнают, какие уроки преподают их детям. Уже не торжественный наводящий ужас ритуал публичных казней, а развертывающийся изо дня в день и на каждой улице серьезный театр с многочисленными и убедитель­ными сценами. И народная память воспроизведет в мол­ве суровый дискурс закона. Но может быть, над этими бесчисленными зрелищами и повествованиями следова­ло бы поместить главный знак наказания за самое ужас­ное преступление: краеугольный камень судебного зда­ния. Во всяком случае, Вермей представил сцену абсо­лютного наказания, которая должна доминировать над театрами повседневного наказания: единственный слу­чай, когда необходимо стремиться к бесконечности нака-

 

166

 

зания, эквивалент — в новой уголовно-правовой систе- н ме — тому, чем было цареубийство в прежней. Виновному выколют глаза; совершенно нагим посадят в железную клетку, подвесят в воздухе над центральной площадью; его прикрепят к прутьям клетки железным ремнем, опоя­сывающим талию; до конца дней своих он будет питаться хлебом и водой. «Он испытает все тяготы, приносимые сменой времен года, голову его покроет снег и опалит об­жигающее солнце. Именно в этой жестокой пытке, про­должении скорее мучительной смерти, чем тягостной жизни, можно будет действительно узнать злодея, отдан­ного во власть суровой природе, обреченного никогда не видеть оскорбленных им небес и никогда не жить на оск­верненной им земле»25. Над карательным городом — же­лезный паук, и преступник, распятый таким образом но­вым законом, — отцеубийца.

Целый арсенал живописных наказаний. «Избегайте нала­гать одинаковые наказания», — предостерегал Мабли. Из­гнана идея уравнительного наказания, модулируемого только в зависимости от тяжести проступка. Вернее, ис­пользование тюрьмы как общая форма наказания никог­да не присутствует в этих проектах специфических, зри­мых и «говорящих» наказаний. Заключение предусматри­вается, но как одно из наказаний; как особое наказание за определенные правонарушения, которые ущемляют свободу индивида (похищение) или вытекают из злоупо­требления свободой (беспорядки, насилие). Оно преду-

 

167

 

сматривается также как условие, позволяющее приме­нить другие наказания (например, каторжные работы). Но оно не покрывает всего поля наказания, поскольку его единственный принцип вариативности - длитель­ность наказания. Точнее говоря, идею заключения как меры наказания открыто критикуют многие реформато­ры. Потому что заключение не может учитывать специ­фику преступлений. Потому что оно не воздействует на публику. Потому что оно бесполезно, даже вредно для об­щества: дорогостоящее, укрепляет осужденных в празд­ности, умножает их пороки26. Потому что осуществление такого наказания трудно контролировать, и существует опасность бросить заключенных на произвол тюремщи­ков. Потому что работа, сводящаяся к лишению человека свободы и надзору за ним, - упражнение в тирании. «Вы настаиваете, что среди вас есть чудовища; и если такие мерзавцы существуют, то законодатель должен, пожалуй, рассматривать их как убийц»27. Тюрьма в целом несовме­стима со всей этой технологией наказания-следствия, наказания—представления, наказания — общей функции, наказания - знака и дискурса. Тюрьма - мрак, насилие и подозрение. «Мрачное место, где взгляд гражданина не может сосчитать жертв, а потому число их не может слу­жить примером... Между тем если бы удалось без умноже­ния преступлений добиться большей доходчивости нака­заний, то в конце концов удалось бы сделать их менее не­обходимыми; притом мрак тюрем рождает недоверие у граждан; они с легкостью заключают, что в тюрьмах вер­шатся большие несправедливости... Что-то явно не так, раз закон, имеющий в виду благо масс, постоянно вызы-

 

168

 

вает ропот, а не благодарность»28.

К идее о том, что тюремное заключение могло бы, как это происходит сегодня, покрывать срединное простран­ство между смертной казнью и легкими наказаниями, ре­форматоры не могли прийти сразу.

Проблема в следующем: в течение очень краткого вре­мени тюремное заключение стало основной формой нака­зания. В уголовном кодексе 1810 г. различные формы тю­ремного заключения занимают почти все поле возможных наказаний между смертной казнью и штрафами. «Что та­кое система наказания, принятая новым законом? Это тюремное заключение во всех его формах. Действительно, сравните четыре основных наказания, сохраненные в этом уголовном кодексе. Принудительные работы - фор­ма заключения. Каторга - тюрьма на открытом воздухе. Содержание в местах лишения свободы, одиночное за­ключение, исправительное заключение — в некотором смысле просто различные названия для одного и того же наказания»29. Империя сразу решила воплотить в жизнь законосообразное заключение, выстроив для этого целую карательную, административную и географическую иерархическую лестницу: на самой нижней ступени, при каждом мировом судье, — камеры предварительного за­ключения муниципальной полиции; в каждом округе — тюрьмы; в каждом департаменте — исправительные дома; на самом верху — несколько центральных тюрем для осуж­денных преступников или тех, кто осужден уголовным су­дом на срок свыше года; наконец, в некоторых портах -каторжные тюрьмы. Было запланировано огромное тю­ремное здание, различные ярусы которого должны были в

 

169

 

26 См.: Archivesparlementaires, t. XXVI, p. 712. •"'   '

21 G. de Mably, Df la legislation, CEuvres completes, 1789, t. DC, p. 338. A'.-

28 Ch. E. Dufriche de Valaze", Da loisptnala, 1784, p. 344-345.

29 C.F.M- de Umutu',An:h4*t?erItmei*urtslt. ЦОШ, Iя AStcmbre 1Ш,р. 185.

 

точности соответствовать уровням административной централизации. Эшафот, где тело казнимого преступника предоставлялось ритуально проявляемой силе монарха, и карательный театр, где представление наказания было по­стоянно доступно общественному телу, были заменены огромным, замкнутым, сложным и иерархизированным сооружением, встроенным в самое тело государственного аппарата. Совершенно другая «материальность», совер­шенно другая физика власти, совершенно другая манера захватывать тела людей. Во времена Реставрации и Июль­ской монархии, за исключением некоторых моментов, во французских тюрьмах содержится от 40 до 43 тысяч за­ключенных (примерно один заключенный на 600 жите­лей). Высокая стена — уже не та, что окружает и защища­ет, не та, что символизирует власть и богатство, но пре­дельно замкнутая на себе самой, не проходимая ни в ка­ком направлении, скрывающая отныне таинственную ра­боту наказания — станет почти подручным, находящимся порой в самом центре городов XIX столетия монотонным образом (сразу материальным и символическим) власти наказывать. Уже во время Консулата министра внутрен­них дел обязали разобраться с тем, какие «надежные мес­та» действуют и какие могут быть использованы как тюрь­мы в разных городах. Несколько лет спустя были отпуще­ны средства на постройку новых крепостей гражданского порядка - соответствующих величию власти, которую они должны были выражать и обслуживать. Первая импе­рия использовала их для другой войны30. Менее расточи­тельная, но более упорная экономия позволила завершить их строительство на протяжении XIX века.

 

170

 

Во всяком случае, менее чем через двадцать лет столь четко сформулированный Конституантой принцип осо­бых, тщательно подобранных и эффективных наказаний, долженствующих служить уроком для всех, стал законом о тюремном заключении за правонарушения любой степе­ни тяжести, кроме тех, что требовали смертной казни. Те­атр наказаний, о котором мечтали в XVIII веке и который должен был воздействовать главным образом на умы по­тенциальных подсудимых, заменили единообразным тю­ремным аппаратом, раскинувшим сеть массивных тюрем­ных зданий по всей Франции и Европе. Но двадцать лет, пожалуй, слишком большой срок для столь ловкого мане­вра. Можно сказать, что он осуществился почти мгновен­но. Достаточно взглянуть на проект уголовного кодекса, представленный Ле Пелетье. Принцип, сформулирован­ный в начале, устанавливает необходимость «точных соот­ношений между природой правонарушения и природой наказания»: боль для тех, кто совершил жестокие преступ­ления, труд для лодырей, позор для падших душ. Но на са­мом деле предлагаемые суровые наказания сводятся к трем формам заключения: карцер, т. е. заключение, отяг­чаемое различными мерами (одиночеством, темнотой, ог­раничениями в пище); «стесненность», где дополнитель­ные меры смягчены; наконец, собственно тюрьма, в сущ­ности - простое заключение. Столь торжественно провоз­глашенное разнообразие сводится в итоге к единообраз­ному и серому наказанию. И действительно, одно время некоторые депутаты удивлялись тому, что вместо установ­ления естественного соотношения между преступления­ми и наказаниями был принят совсем другой план: «Что

 

171

 

30 См.: Е. Decazes*, Rapport au roi sur les prisons, Le Moniteur**, 11 avril 1819.

 

же, если я предал родину, меня сажают в тюрьму; если я убил отца, меня сажают туда же; все преступления, какие только можно вообразить, наказываются одним и тем же единообразным способом. Так и видится лекарь, предла­гающий одно лекарство от всех болезней»31.

Эта быстрая замена не была привилегией Франции. Она произошла и в других странах. Когда вскоре после публикации трактата «О преступлениях и наказаниях» Екатерина II приказала составить «новое Уложение», урок Беккариа о специфичности и разнообразии наказаний не был забыт; он был повторен почти дословно: «Граждан­ская вольность тогда торжествует, когда законы на пре­ступников выводят всякое наказание из особливого каж­дому преступлению свойства. Все произвольное в наложе­нии наказания исчезает. Наказание не должно происхо­дить от прихоти законоположника, но от самой вещи; и не человек должен делать насилие человеку, но собственное человека действие»32. Несколько лет спустя общие прин­ципы Беккариа легли в основу нового тосканского кодек­са и кодекса, данного Австрии Иосифом II. И все же оба этих законодательства сделали тюремное заключение — модулируемое в его длительности и подкрепляемое в не­которых случаях клеймением и кандалами - практически единственным наказанием: минимум тридцать лет тюрь­мы за покушение на монарха, за изготовление фальшивых денег и убийство, отягощенное грабежом; от пятнадцати до тридцати лет за преднамеренное убийство и вооружен­ный грабеж; от одного месяца до пяти лет за простую кра­жу и т. д.33 ГШ' Но подчинение судебно-правовой системы

 

172

 

вызывает удивление, поскольку тюрьма не была (хотя сама собой возникает мысль об обратном) наказанием, ко­торое уже прочно закрепилось в системе наказаний непо­средственно за смертью и естественно заняло место, осво­бодившееся после прекращения публичных казней. В сущности, тюрьма — и в этом отношении многие страны находились в той же ситуации, что и Франция, - занима­ла в системе наказаний лишь ограниченное и маргиналь­ное положение. Это доказывают тексты. В уложении 1670 г. тюремное заключение не указывается среди нака­заний по приговору суда. Несомненно, пожизненное или временное тюремное заключение применялось наряду с прочими наказаниями в соответствии с некоторыми мест­ными обычаями34. Но утверждали, что оно вышло из упо­требления, как и другие пытки: «Раньше были наказания, которые уже не практикуются во Франции, например за-печатление вины на лице или лбу осужденного и пожиз­ненное тюремное заключение; точно так же преступника уже не приговаривают к растерзанию хищными зверями и не посылают на рудники»35. В действительности, однако, тюрьма упорно продолжает существовать как наказание за незначительные правонарушения, применяемое в согла­сии с местными обычаями и привычками. В этом смысле Сулатж говорил о «легких наказаниях», не упомянутых в уложении 1670 г.: порицании, выговоре, запрете на про­живание в определенном месте, удовлетворении оскорб­ленному и временном заключении. В некоторых областях, особенно тех, что в значительной мере сохранили судеб­ный партикуляризм, наказание в форме тюремного за­ключения было еще широко распространено, но сталки-

 

173

 

31 Ch. Chabroud, Archivesparlementaires, t. XXVI, p. 618.

" 1769, § 67, см.: Наказ Ея Императорского Величества Екатерины Вторыя, Само­держицы Всероссийския, данный Комиссии о сочинении проекта нового Уложения с принадлежащими к тому приложениями. М., 1809, с. 129.

" Часть этого кодекса была приведена во введении к книге Колькхауна во франц. переводе: P. Colquhoun, Traite sur La police de Londm, 1807, t. I, p. 84.

" См., например: Coquille, Coutume du Ntvernaif.

15 G. du Rousseaud de la Combe, Traiti da matiira criminfUes. 1741, p. 3.

 

валось с некоторыми трудностями, как в недавно аннек­сированном Руссийоне*.

И все же, несмотря на разногласия, юристы твердо придерживались принципа, что «в нашем гражданском праве тюремное заключение не расценивается как наказа­ние»36. Роль тюрьмы — удерживать человека и его тело как залог: ad continendos homines, non ad puniendos** - гласит пословица. С этой точки зрения заключение подозревае­мого играет роль, сходную с заключением должника. По­средством тюремного заключения обеспечивают гаран­тии, а не наказывают37. Таков общий принцип. И хотя за­ключение подчас, и даже в важных случаях, служит нака­занием, оно выступает главным образом как замена: заме­няет каторгу для тех, кто не может там работать, для жен­щин, детей, инвалидов: «Приговор к тюремному заключе­нию на какой-то срок или пожизненному равнозначен осуждению на каторжные работы»38. В этой равнозначно­сти достаточно четко просматривается возможная смена. Но для того чтобы она произошла, тюрьма должна была изменить свой юридический статус.

Надлежало также преодолеть второе, значительное -по крайней мере для Франции — препятствие. Тюрьму де­лало негодной для этой роли особенно то, что на практи­ке она была непосредственно связана с королевским про­изволом и с чрезмерностью монаршей власти. Работные дома, приюты тюремного типа, «королевские приказы» или предписания полицейских лейтенантов, указы коро­ля о заточении без суда и следствия (выхлопотанные но­таблями или родственниками) составляли целую репрес­сивную практику, которая сосуществовала с «законным

 

174

 

"' F. Serpillon, Code criminel, 1767, t. Ill, p. 1095. Однако у Серпийона находим мысль о том, что строгость заключения есть начало наказания.

" Этим объясняется наличие многочисленных правил для тюрем, касающихся ли­хоимства смотрителей, надежности помещений и невозможности общения между за­ключенными. Таково, например, постановление Дижонского парламента от 21 сентяб­ря 1706 г. См. также: F. Serpillon, Code criminel, 1767, t. Ill, p. 601-647.

11 Именно это утверждается в декларации о ворах-рецидивистах (4 марта 1724 г.), а также в декларации о бродяжничестве (18 июля 1724 г.). Маленький мальчик не может

 

правосудием», а чаще противостояла ему. И это «внесу­дебное» заключение отвергали и классические юристы, и реформаторы. Тюрьма — создание государя, сказал тради­ционалист Серпийон, прикрываясь авторитетом судьи Буйе: «Хотя монархи по государственным соображениям склоняются иногда к применению такого наказания, обычное правосудие к нему не прибегает»39. Реформато­ры очень часто характеризуют тюремное заключение как образ и излюбленное орудие деспотизма: «Что сказать о тех тайных тюрьмах, что порождены в воображении па­губным духом монархизма и предназначены главным об­разом для философов, в чьи руки природа вложила факел и кои осмелились осветить свою эпоху, либо для благо­родных и независимых душ, коим недостает трусости умолчать о бедствиях своей родины, - о тюрьмах, мрач­ные двери которых распахиваются таинственными указа­ми и навеки проглатывают несчастных жертв? Что ска­зать о самих указах, шедеврах изощренной тирании, что уничтожают принадлежащую каждому гражданину при­вилегию быть выслушанным до вынесения приговора? Они в тысячу раз опаснее для людей, чем изобретение Фалариса*...»40

Несомненно, эти протесты, исходящие от людей со столь различными взглядами, направлены не против за­ключения как законного наказания, а против «незаконно­го» применения самочинного, неопределенного по сроку заключения. Тем не менее тюрьма всегда воспринималась, вообще говоря, как запятнанная злоупотреблениями вла­стью. Многие наказы третьего сословия отвергают тюрьму как несовместимую с нормальным правосудием. Иногда

 

175

 

быть отправлен на каторгу и остается в тюрьме до тех пор, пока не «дорастет», подчас — весь срок, установленный приговором. См.: Crime et criminalite en France sous I'Ancien Regime, 1971, p. 266 ff.

34 F. Serpillon, Code criminel, 1767, t. Ill, p. 1095.

*"].-?. Brissot, Theorie des bis criminelles, 1781, t. I, p. 173.

 

во имя классических юридических принципов: «Тюрьмы предназначались законом не для наказания, а для содер­жания под арестом...»41 Иногда из-за последствий заклю­чения, карающего тех, кто еще не осужден, передающего и распространяющего зло, которое оно должно преду­преждать, наказывающего всю семью и тем самым проти­воречащего принципу «адресное™» наказаний; говорят, что «тюрьма не есть наказание. Человеколюбие восстает против ужасной мысли, что лишить гражданина самого драгоценного, опозорить его, погрузив в преступную сре­ду, оторвать его от всего, что ему дорого, а то и раздавить, лишить всех средств к существованию не только его само­го, но и его семью, - это не наказание»42. Депутаты неод­нократно требуют отмены домов заключения: «Мы счита­ем, что дома заключения должны быть стерты с лица зем­ли ...»43 И действительно, декрет от 13 марта 1790 г. поста­новляет освободить «всех лиц, содержащихся в заключе­нии в крепостях, монастырях, работных домах, полицей­ских тюрьмах и всех прочих тюрьмах по королевским ука­зам или по приказам представителей исполнительной власти».

Каким образом тюремное заключение, совершенно явно связанное с противозаконностью, изобличаемой да­же во власти монарха, так быстро стало одной из основ­ных форм законного наказания?

Наиболее частое объяснение указывает на образование в течение классического века нескольких великих моделей

 

176

 

карательного заключения. Их престиж — тем более высо­кий, что самые последние из них пришли из Англии и особенно из Америки, — будто бы позволил преодолеть двойное препятствие: вековые правила юстиции и деспо­тическую сторону действия тюрьмы. Очень быстро, ка­жется, эти препятствия были сметены карательными чу­десами, захватившими воображение реформаторов, и за­ключение стало серьезной реальностью. Важность этих моделей не вызывает сомнения. Но сами они, прежде чем обеспечить решение, ставят проблемы: проблемы, связан­ные с их существованием и распространением. Как могли они зародиться и, главное, быть приняты столь повсеме­стно? Ведь легко доказать, что, хотя в некоторых отноше­ниях эти модели соответствуют основным принципам уголовной реформы, во многих других отношениях они абсолютно разнородны и даже несовместимы.

Старейшая из моделей, которая, как принято считать, в той или иной мере вдохновила все остальные, - амстер­дамский Распхёйс, открытый в 1596 г.44 Первоначально он предназначался для нищих и малолетних злоумышленни­ков. Он действовал в соответствии с тремя основными принципами. Срок наказаний — по крайней мере в изве­стных рамках — мог определяться администрацией сооб­разно с поведением заключенного; такая свобода дейст­вий администрации иногда предусматривалась самим приговором: в 1597 г. одного заключенного приговорили к двенадцати годам тюрьмы, но в случае его удовлетвори­тельного поведения срок мог быть сокращен до восьми лет. Предусматривался обязательный труд, работали вме­сте с другими заключенными (одиночные камеры ис-

 

177

 

41 Paris intra mums (Noblesse), цит. по: A. Desjardin, La Cahiers de doleance et lajui-ticf criminelle, p. 477.

42 Langres, «Trois Ordres», цит. там же, р. 483.

43 Briey, «Tiers Etat», цит. там же, р. 484. См.: P. Goubert, M. Denis, Les Frangais ont la parole, 1964, p. 203. В наказах третьего сословия содержатся также требования со­хранения домов заключения для расселения в них семей.

44 См.: Thorsten Sellin, Pioneering in Penology, 1944; здесь дается исчерпывающий анализ амстердамских Распхёйса и Спинхёйса. Можно оставить в стороне другую «мо­дель», часто упоминавшуюся в XVIII веке. Она была предложена Мабийоном* в «Раз­мышлениях о тюрьмах религиозных орденов» (Reflexions sur Its prisons des ordres religieux, переизд. 1845). Кажется, этот текст вытащили на свет в XIX веке, когда католики спо­рили с протестантами за место в филантропическом движении и в некоторых админи­стративных органах. Видимо, он был малоизвестен и не имел влияния; в нем доказыва-

 

пользовались лишь в качестве дополнительного наказа­ния; заключенные спали по двое-трое на одной койке, в камерах содержалось от 4 до 12 человек); за выполненную работу получали вознаграждение. Наконец, строгий рас­порядок дня, система запретов и обязанностей, непре­рывный надзор, наставления, духовное чтение, целый комплекс средств, «побуждающих к добру» и «отвращаю­щих от зла», удерживали заключенных в определенных рамках изо дня в день. Можно рассматривать амстердам­ский Распхёйс как основополагающий образец. Истори­чески он послужил связующим звеном между столь ха­рактерной для XVI века теорией педагогического, духов­ного преобразования индивидов путем непрерывного уп­ражнения и пенитенциарными техниками, возникшими во второй половине XVIII века. И он задал созданным тогда трем другим институтам основные принципы, ко­торые каждый из них развил в собственном особом на­правлении.

В работном доме в Генте принудительный труд был организован главным образом на основании экономиче­ских принципов. Утверждали, что праздность — основная причина большинства преступлений. Исследование — не­сомненно, одно из первых — состава приговоренных в пределах юрисдикции Алоста в 1749 г. показало, что пре­ступниками были не «ремесленники или пахари (работя­ги думают лишь о работе, что их кормит), а лентяи, пре­давшиеся попрошайничеству»45. Отсюда идея дома, кото­рый в некотором смысле обеспечил бы применение уни­версальной трудовой педагогики к тем, кто уклоняется от работы. Такой подход дает четыре преимущества: сокра-

 

178

 

лось, что «первый проект американской пенитенциарной системы» «совершенно мона­стырский и французский, что бы ни говорили о ее женевском или пенсильванском происхождении» (Л. Фоше).

45 Vilan XIV, Memoirs шг Us moyens de corriger les malfaiteurs, 1773, p. 64; этот текст, связанный с организацией работного дома в Генте, оставался неопубликованным до 1841 г. Частота наказаний в форме изгнания делала еще более явным соотношение меж­ду преступлением и бродяжничеством. В 1771 г. государства Фландрии констатируют, что «наказания изгнанием, применяемые к нищим, не приносят результата, поскольку

 

щает число уголовных преследований, дорого обходя-. щихся государству (во Фландрии экономия должна была составить свыше 100 000 ливров); избавляет от необходи­мости возврата денег, выплачиваемых разоренным бродя­гами лесовладельцам; создает массу новых работников, которая «благодаря конкуренции способствует сниже­нию стоимости рабочей силы»; наконец, позволяет на­стоящим беднякам получить максимальную благотвори­тельную помощь46. Эта полезная педагогика должна была оживить в лентяе тягу к труду, вернуть его в систему инте­ресов, где работа предпочтительнее лени, образовать во­круг него компактное, упрощенное принудительное со­общество, где действует ясная максима: хочешь жить -трудись. Обязательный труд, но и обязательное денежное вознаграждение, позволяющее заключенному улучшить свою участь во время и после заключения. «Человеку, ко­торый не имеет средств к существованию, необходимо внушить желание добыть их с помощью работы, сначала в условиях полицейского надзора и дисциплины. В неко­тором смысле его заставляют работать. Потом его при­влекают заработком. Нравы его улучшаются, возникает привычка к труду, ему не приходится думать о еде, и он приберегает к выходу на свободу небольшую сумму», он учится ремеслу, «которое позволит ему не беспокоиться о средствах к существованию»47. Перестройка homo oeco-nomicus исключала применение слишком кратких и слишком долгих наказаний: первые не позволили бы за­ключенному приобрести навык и вкус к труду, вторые сделали бы обучение ремеслу бессмысленным. «Шести месяцев слишком мало для того, чтобы исправить пре-

 

179

 

государства отсылают друг к другу тех, кого считают вредными на собственной террито­рии. В итоге гоняемый с места на место нищий попадет на виселицу, тогда как если бы ему привили привычку к труду, он не встал бы на сей гибельный путь» (L. Stoobant, в: AnnaUs de la Societe d'hiitoire de Gand, t. Ill, 1898, p. 228). См. ил. 15.

«' Vilan XIV, Mimoin, p. 68.

" Ibid., p. 107. 12*

 

ступников и вселить в них трудовой дух»; с другой сторо­ны, «пожизненное заключение ввергает в отчаяние; пре­ступники становятся равнодушными к исправлению нра­вов и духу труда, их ум занимают лишь планы побега и бунта; и раз уж не сочли целесообразным лишить их жиз­ни, зачем же делать ее невыносимой?»48. Срок наказания имеет смысл лишь в том случае, если возможно перевос­питание и экономическое использование исправившего^ ся преступника.

К принципу труда английская модель добавляет как главное условие исправления изоляцию. Схему задал в 1775 г. Хенуэй, обосновавший ее прежде всего отрица­тельными доводами: скученность в тюрьме способствует распространению дурных примеров и создает возможно­сть побега в настоящем и шантажа или сообщничества — в будущем. Тюрьма будет слишком похожа на мануфак­туру, если позволить заключенным работать вместе. Да­лее следовали положительные соображения: изоляция вызывает «страшный шок», который, защищая заклю­ченного от дурных влияний, помогает ему углубиться в себя и вновь услышать в недрах своего сознания голос добра; работа в одиночестве должна быть не только уче­ничеством, но и обращением; она должна перестраивать не только игру интересов, присущих homo oeconomicus, но и императивы морального субъекта. Одиночная каме­ра, техника христианского монашества, сохранившаяся лишь в католических странах, становится в этом протес­тантском обществе инструментом, с помощью которого можно перестроить одновременно и homo oeconomicus, и религиозное сознание. Тюрьма должна образовывать

 

180

 

«пространство между двумя мирами», между преступле­нием и возвратом к праву и добродетели; место преобра­зования индивида, которое вернет государству утрачен­ного гражданина. Аппарат для преобразования индиви­дов, который Хенуэй называет «реформаторием»49. Эти общие принципы Говард и Блэкстоун привели в действие в 1779 г., когда независимость Соединенных Штатов по­ложила конец высылкам из Англии и началась подготов­ка закона для изменения системы исполнения наказа­ний. Тюремное заключение с целью преобразования ду­ши и поведения вошло -в систему гражданского права. Преамбула к закону, составленная Блэкстоуном и Говар­дом, характеризует заключение в его тройной функции — как устрашающего примера, инструмента обращения ин­дивида и условия для обучения ремеслу: подвергнутые «одиночному заключению, регулярному труду и влия­нию религиозного наставления», некоторые преступни­ки смогут «не только вселить страх в тех, кто захотел бы последовать их примеру, но и исправиться и приобрести привычку к труду»50. Отсюда — решение построить две исправительные тюрьмы, специально для мужчин и для женщин, где изолированные друг от друга заключенные должны выполнять «самые рабские работы, как нельзя лучше соответствующие невежеству, нерадивости и за­коснелости преступников»: идти за колесом, запускаю­щим машину, крепить вал, полировать мрамор, трепать пеньку, обдирать рашпилем кампешевое дерево, кром­сать ветошь, изготовлять веревки и мешки. В действи­тельности была построена только одна исправительная тюрьма, в Глочестере, и она лишь отчасти отвечала пер-

 

181

 

'Ibid., р. 102-103.

"'J. Hanway, The Defects of Police, 1775.

я Преамбула к биллю 1779 г.; цит. по: Julius, Lefons sur Us prisons, 1831, t. I, p. 299

(пер. на франц. яз.).

 

воначальному плану: одиночное заключение для наибо­лее опасных преступников, для остальных — совместная работа днем и изоляция ночью.

Наконец, филадельфийская модель. Несомненно, на­иболее известная: ведь она воспринималась в связи с по­литическими нововведениями американской системы и, в отличие от других, не была обречена на немедленный про­вал и забвение. Ее постоянно критиковали и преобразо­вывали вплоть до серьезных дискуссий о пенитенциарной реформе в 30-х годах XIX столетия. Во многих отношени­ях тюрьма Уолнат Стрит, открытая в 1790 г. под непосред­ственным влиянием квакеров, строилась по модели Гента и Глочестера51. Там предусматривались обязательная рабо­та в цехах, постоянная занятость заключенных, финанси­рование тюрьмы за счет их труда, но и выплата индивиду­альных вознаграждений за труд как средство, обеспечива­ющее возвращение заключенных, в моральном и матери­альном отношении, в суровый мир экономии; если за­ключенных «постоянно использовать на производствен­ных работах, они обеспечат оплату тюремных расходов, не будут бездельничать и смогут накопить некоторые средст­ва к моменту окончания срока»52. Жизнь расписана в со­ответствии со строжайшим распорядком дня и протекает под неусыпным надзором; каждый момент дня посвяща­ется определенной конкретной деятельности и несет с со­бой собственные обязательства и запреты: «Все заключен­ные встают на рассвете и, застелив койки, умывшись и справив прочие потребности, обычно начинают работу с восходом солнца. С этого момента никто не может войти в помещения и другие места, за исключением цехов и

 

182

 

мест, отведенных для работы... С наступлением сумерек звонит колокол, извещающий об окончании работы... За­ключенным дается полчаса, чтобы приготовить постели, после чего не разрешаются громкие разговоры и малей­ший шум»53. Как в Глочестере, одиночное заключение не тотально: оно применяется лишь к отдельным заключен­ным, которые в былые времена получили бы смертный приговор, и к заключенным, заслужившим особого нака­зания уже в тюрьме: «Без занятий, без развлечений, без уверенности в скором освобождении», заключенный про­водит «долгие тревожные часы наедине с мыслями, посе­щающими всех виновных»54. Наконец, как в Генте, срок заключения может изменяться в зависимости от поведе­ния заключенного: изучив дела, тюремные инспектора получают от властей — до 1820-х годов без особых трудно­стей — помилования для заключенных, отличившихся хо­рошим поведением.

Кроме того, тюрьма Уолнат Стрит характеризуется не­которыми чертами, специфическими для нее или по крайней мере развившими то, что потенциально присут­ствовало в других моделях. Прежде всего, это принцип неразглашения наказания. Хотя приговор и основания для него должны быть известны всем, наказание должно осуществляться тайно; публика не должна вмешиваться ни как свидетель, ни как гарант наказания; уверенность в том, что за тюремными стенами заключенный отбывает наказание, должна быть достаточным уроком: надо поло­жить конец уличным зрелищам, открытым законом 1786 г., который принуждал некоторых осужденных к об­щественным работам в городах или на крупных дорогах55.

 

183

 

51 Безусловно, квакерам были известны и амстердамские 1'аспхёйс и Спинхёйс. См.: Т. Sellin, Pioneering in Penology, p. 109-110. Во всяком случае, тюрьма Уолнат Стрит продолжала традицию открытого в 1767 г. Алмхауза и уголовного законодательства, ко­торое квакеры хотели навязать против воли английской администрации.

52 G. de La Rochefoucauld-Liancourt, Des prisons de Philadelphie, 1796, p. 9.

53 J. Turnbull, Visite ii la prison de Philadelphie, 1797, p. 15-16 (пер. на франц. яз.).

w Caleb Lownes; по кн.: N. К. Teeters, Cradle of penitentiary. 1955, p. 49.

" О беспорядках, вызванных этим законом, см.: В. Rush, An Inquiry into the effects of public punishments, 1787, p. 5-9; Roberts Vaux, Notices, p. 45. Заметим, что доклад Ж.-Л. Сигеля, подсказавший распорядок в амстердамском Распхёйсе, предусматривал, что наказания не должны оглашаться публично, что заключенные доставляются в

 

Наказание и его исправительное воздействие - процес­сы, развертывающиеся между заключенным и надзира­телями. Эти процессы приводят к преобразованию всего индивида: его тела и привычек — посредством ежеднев­ного принудительного труда, его сознания и воли — бла­годаря духовному попечению: «Библия и другие книги о жизни в вере всегда под рукой. Священники различных церквей, действующих в городе и окрестностях, служат поочередно по одному разу в неделю, а все другие духов­ные наставники имеют доступ к заключенным в, любое время»56. Но это преобразование вверено самой админи­страции. Одиночества и самоанализа недостаточно; не­достаточно и чисто религиозных увещеваний. Работа над душой заключенного должна производиться как можно чаще. Тюрьма, являющаяся административным аппара­том, должна быть в то же время машиной по изменению сознания. При поступлении в тюрьму заключенному за­читывают устав. «Вместе .с тем инспектора стремятся укоренить в нем моральные обязательства, соответству­ющие его положению, разъясняют ему, какое правонару­шение по отношению к ним он совершил, каким злом оно оказалось для общества, под защитой коего он нахо­дится, и необходимость возмещения ущерба примерным поведением и исправлением. Затем они заставляют его обещать с радостью выполнить свой долг и вести себя до­стойно; они объясняют ему, что при хорошем поведении он может надеяться на освобождение до истечения сро­ка ... Время от времени инспектора обязаны беседовать с преступниками об их долге перед людьми и общест­вом»57.

 

184

 

Но самое важное, несомненно, то, что условием и следствием этого контроля и преобразования является формирование знания об индивидах. Одновременно с новым заключенным администрация Уолнат Стрит полу­чает отчет о совершённом им преступлении и сопутство­вавших обстоятельствах, резюме допроса обвиняемого, сведения о его поведении до и после вынесения пригово­ра: все это необходимо знать, чтобы «определить, какое лечение и помощь требуются для искоренения его ста­рых привычек»58. И на протяжении всего заключения он подвергается наблюдению, его поведение изо дня в день документально фиксируется, и инспектора (в 1795 г. -двенадцать знатных горожан), дважды в неделю по двое посещающие тюрьму, получают информацию о происхо­дящем, осведомляются о поведении каждого заключен­ного и решают, кто заслуживает ходатайства о снисхож­дении. Постоянно совершенствуемое знание индивидов позволяет подразделить их в тюрьме не столько по совер­шённым преступлениям, сколько в соответствии с обна­руженными наклонностями. Тюрьма становится своего рода постоянной обсерваторией, дающей возможность распределить разные пороки или слабости. Начиная с 1797 г. заключенные делились на четыре класса: первый составляли те, кто приговорен к одиночному заключе­нию или совершил серьезные правонарушения в тюрьме; ко второму принадлежали те, кто «хорошо известен как матерый преступник... порочен, опасен, неустойчив в своих склонностях или непредсказуем в поступках» и проявил все эти качества за время пребывания в тюрьме; третий класс включает в себя тех, «чей характер и обсто-

 

185

 

тюрьму ночью, что тюремщики под присягой обязуются не раскрывать их личность и что посещения не разрешаются (Т. Sellin, Pioneering in Penology, p. 27—28).

5" Первый отчет инспекторов об Уолнат Стрит, цит. по: N. К. Teeters, /ос. cit., р. 53-54.

57 J. Turnbull, Visile h U prison de Philadelphie, 1797, p. 27 (пер. на франц. яз.).     ..

* Б. Pain, один из инспекторов, после посещения Уолнат Стрит отмечает: «Мо­ральный уход: проповеди, чтение хороших книг, чистота одежды и спален, бани; голос не повышают, мало вина, как можно меньше табака, мало непристойных или грубых разговоров. Постоянная работа: уход за огородом, он великолепен: 1200 кочанов капу­сты». По кн.: N. К. Teeters, The Cradle of penitentiary, 1935, p. 50.

 

ятельства до и после осуждения заставляют заключить, что они не являются закоренелыми преступниками»; на­конец, особое отделение, испытательный класс для тех, чей характер еще не известен, или для тех, кто во всяком случае не заслуживает зачисления в предыдущие катего­рии39. Организуется целый корпус индивидуализирую­щего знания, область значения которого - не столько со­вершённое преступление (по крайней мере не оно одно), сколько потенциальная опасность, сокрытая в индивиде и проявляющаяся в его наблюдаемом каждодневном по­ведении. С этой точки зрения тюрьма действует как ап­парат познания.

Между карательным аппаратом, предлагаемым фламанд­ской, английской и американской моделями, между эти­ми «реформаториями» и всеми наказаниями, придуман­ными реформаторами, имеются точки сходства и разли­чия.

Точки сходства. В первую очередь, налицо изменение временного направления наказания. Задача «реформато­риев» также состоит не в том, чтобы изгладить преступ-j ление, а в том, чтобы воспрепятствовать его повторению. 1 Это механизмы, направленные в будущее и устроенные 1так, чтобы исключить повторение злодеяния. «Цель на-|казаний - не искупление преступления, по справедливо­сти остающееся в воле Всевышнего, но предупреждение правонарушений того же рода»60. В Пенсильвании Бакс-тон заявил, что принципы Монтескье и Беккариа долж-

 

186

 

ны иметь отныне «силу аксиом», что «предупреждение преступлений — единственная цель наказания»61. Итак, наказывают не для того, чтобы было искуплено преступ­ление, а для того, чтобы преобразовать преступника (ре­ального или потенциального); наказание должно быть сопряжено с определенной исправительной техникой. В этом отношении к юристам-реформаторам близок Раш -если, конечно, следующие его слова лишены метафори­ческого смысла: люди изобрели машины, облегчающие труд; куда большей похвалы был бы достоин изобрета­тель «самых быстрых и эффективных методов восстанов­ления порочной части человечества в добродетели и сча­стье и удаления из мира некоторой доли порока»62. Нако­нец, англосаксонские модели, подобно проектам зако­нодателей и теоретиков, предполагают методы индиви­дуализации наказания: срок, вид, интенсивность, способ исполнения наказания должны соответствовать характе­ру индивида и исходящей от него опасности для других. Система наказаний должна быть открыта для индивиду­альных переменных. В своих общих чертах модели, более или менее вдохновленные амстердамским Распхёйсом, не противоречили проектам реформаторов. На первый взгляд может даже показаться, будто они были лишь их развитием — или эскизом — на уровне конкретных уч­реждений.

И все же при определении техники индивидуализиру­ющего исправления возникает весьма очевидное разли­чие. Различие в процедуре подхода к индивиду, в способе, каким карательная власть берет его под контроль, в оруди­ях, какие она использует для осуществления преобразова-

 

187

 

* Minutes of the Board, 16 juin 1797; цит. по: N. K. Teeters, toe. cit., p. 59. '" W. Blackstone, Commentaire sur le Code criminel d'Anglelerre, 1776, p. 19 (пер. на франц. яз.). ..;,   .           ..^,.         ,„,,„,.

" W. Bradford, An inquiry how far the punishment of death is necessary in Pennsylvania, 1793, p. 3.

"! B. Rush. An inquiry into the effects of public punishments, 1787, p. 14. Идея аппарата для преобразования индивидов развивается уже в проекте «реформатория» Хенуэя: «Мысль о больнице и мысль о злоумышленнике несовместимы; но попытаемся сделать из тюрьмы подлинный и эффективный реформаторий, с тем чтобы она, в отличие от других заведений, не была школой порока» (Defects of police, p. 52).

 

ния, различие — в технологии наказания, а не в его теоре­тическом обосновании, в отношении, которое оно уста­навливает между телом и душой, а не в способе, каким оно I         встраивается в правовую систему.

Возьмем метод реформаторов. Какова точка прило­жения наказания, захвата контроля над индивидом? — Представления: представления о его интересах, о пре­имуществах и невыгодах, удовольствии и неудовольст­вии; и если наказание захватывает тело, применяет к не­му техники, мало отличающиеся от пытки, то в той мере, в какой оно является — для осужденного и для зрителей — объектом представления. Каким инструментом воздействуют на представления? — Другими представле­ниями или, скорее, ассоциациями идей (преступле­ние—наказание, воображаемая выгода от преступления -* невыгода от наказаний); эти пары действуют лишь как элемент публичности: сцены наказания, устанавливаю­щие или укрепляющие их в глазах всех, дискурс, кото­рый распространяет, каждый момент вводит в обращение игру знаков. Роль преступника в наказании заключа­ется в том, чтобы вновь вводить наряду с кодексом и пре­ступлениями реальное присутствие означаемого, иными словами наказания, которое в соответствии с задачами кодекса должно безошибочно связываться с правонару­шением. Избыточное и зримое производство этого озна­чаемого, а значит, реактивация означающей системы ко­декса, идеи преступления, служащего знаком наказа­ния, — вот какой монетой правонарушитель выплачива­ет свой долг обществу. Индивидуальное исправление должно, следовательно, обеспечивать переквалифика-

 

188

 

цию индивида в субъекта права путем укрепления систем знаков и распространяемых ими представлений.

Аппарат исправительного наказания действует совер­шенно иначе. Точка приложения наказания здесь — не представление, а тело, время, обычные жесты и деятель­ности, а также душа, но лишь как вместилище привычек. Тело и душа как принципы поведения образуют элемент, который отныне подлежит карательному вмешательству. Не как искусству представлений, а как обдуманному ма­нипулированию индивидом: «Всякое преступление изле­чивается благодаря физическому и моральному воздейст­вию»; следовательно, для выбора наказаний необходимо «знать принцип ощущений и симпатий, имеющих место в нервной системе»63. Что касается используемых инстру­ментов, то это уже не игра представлений, но применяе­мые на практике и повторяемые формы и схемы принуж­дения. Упражнения, не знаки: расписание, организация времени, обязательные движения, регулярная деятель­ность, раздумье в одиночестве, работа сообща, молчание, прилежание, уважение, хорошие привычки. И наконец, посредством техники исправления стремятся восстано­вить не столько правового субъекта, захваченного фунда­ментальными интересами социального договора, сколько покорного субъекта, индивида, подчиненного привыч­кам, правилам, приказам, власти, которая постоянно от­правляется вокруг него и над ним и которой он должен позволить автоматически действовать в себе самом. Име­ется, следовательно, два совершенно различных способа реакции на правонарушение: можно или восстанавливать юридического субъекта общественного договора, или

 

189

 

й В. Rush, An inquiry into the effects of public punishments, 1787, p. 13,

 

формировать покорного субъекта согласно общей и дета­лизированной форме власти.

Несомненно, все их различие было бы разве что умо­зрительным — поскольку в обоих случаях речь идет, по существу, о формировании послушных субъектов, — если бы наказание как «принуждение» не влекло за собой не­сколько важных последствий. Дрессировка посредством детально расписанного времени, приобретение привы­чек и принуждение тела подразумевают совершенно осо­бое отношение между тем, кого наказывают, и тем, кто наказывает. Отношение, не просто делающее зрелищное измерение ненужным, но исключающее его64. Наказыва­ющий должен иметь тотальную власть, которую не мо­жет нарушить третья сторона; исправляемый должен быть полностью захвачен отправляемой над ним влас­тью. Обязательная тайна. И отсюда автономия, по край­ней мере относительная, этой техники наказания: она должна обладать собственным действием, собственными правилами, собственными методами, собственным зна­нием; она должна устанавливать свои нормы, определять свои результаты. Здесь разрыв, во всяком случае разли­чие, между властью наказывать и судебной властью, объ­являющей виновного и устанавливающей общие грани­цы наказания. Два этих следствия — тайна и автономия в отправлении карательной власти — неприемлемы для те­ории и политики наказания, имеющей в виду две цели: обеспечить участие всех граждан в наказании общест­венного врага и сделать отправление власти наказывать адекватным и прозрачным относительно законов, пуб­лично устанавливающих ее пределы. Тайные наказания и

 

190

 

наказания, не предусмотренные законодательством; власть наказывать, отправляемая во мраке в соответст­вии с критериями, ускользающими от контроля, и с по­мощью таких же инструментов, — и в результате вся стра­тегия реформы рискует быть скомпрометирована. После вынесения приговора образуется власть, напоминающая ту, что действовала в прежней системе. Власть, осуществ­ляющая наказания, грозит быть такой же самочинной, такой же деспотичной, как та, что некогда их устанавли­вала.

Коротко говоря, различие таково: карательный город или принудительное заведение? С одной стороны, функ­ционирование власти наказывать, распределенной по всему пространству общества; присутствующей повсюду как сцена, зрелище, знак, дискурс; удобочитаемой, как открытая книга; действующей путем постоянного пере­кодирования сознания граждан; обеспечивающей подав­ление преступления благодаря препятствиям, постав­ленным перед мыслью о преступлении; воздействующей невидимо и ненавязчиво на «мягкие волокна мозга», как сказал Серван. Власть наказывать, которая распростра­няется по всему протяжению общественной сети, дейст­вует в каждой ее точке и в конечном счете воспринима­ется уже не как власть одних индивидов над другими, а как непосредственная реакция всех на каждого. С другой стороны, компактное функционирование власти нака­зывать: принятие ею на себя полной ответственности за тело и время виновного, управление его жестами и пове­дением посредством системы власти и знания; согласо­ванная ортопедия, применяемая к виновным для инди-

 

191

 

м См. у Раша критику карательных зрелищ, в частности тех. что рисовал в вообра­жении Дюфриш де Валезэ: В. Rush, An inquiry into the effects of public punishments, 1787, p. 5-9.

 

видуального исправления; автономное отправление этой власти, отделенное как от тела общества, так и от судеб­ной власти в строгом смысле слова. За возникновением тюрьмы стоит институционализация власти наказывать или, точнее, вопрос: в каком случае власть наказывать (с ее принятой в конце XVIII столетия стратегической це­лью, состоящей в снижении числа народных противоза-конностей) отправляется более оптимально - когда скрывается за общей социальной функцией, в «каратель­ном городе», или когда облекается в форму принудитель­ного института, действует в замкнутом пространстве «ре­форматория»?

Как бы то ни было, можно сказать, что в конце XVIII века наличествуют три способа организации влас­ти наказывать. Первый - тот, что еще сохраняется и ос­новывается на старом монархическом праве. Два других зиждутся на превентивном, утилитарном и исправитель­ном понимании права наказывать, принадлежащего все­му обществу; но они весьма отличаются друг от друга на уровне предусматриваемых ими механизмов. Вообще го­воря, в монархическом праве наказание — церемониал власти суверена; в нем используются ритуальные метки мщения, наносимые на тело осужденного, и он развер­тывает перед глазами зрителей ужасное действие, кото­рое тем ужаснее, чем более прерывисто, нерегулярно всегда возвышающееся над собственными законами фи­зическое присутствие монарха и его власти. Юристы-ре­форматоры, со своей стороны, рассматривают наказание как процедуру нового определения индивидов как субъ­ектов, как правовых субъектов; в этой процедуре исполь-

 

192

 

зуются не метки, а знаки, кодированные совокупности представлений и образов, наиболее быстрое распростра­нение и как можно более универсальное принятие кото­рых обеспечивает сцена наказания. Наконец, в создавав­шемся тогда проекте института тюрьмы наказание — тех­ника принуждения индивидов; она использует не знаки, а методы муштры тел, оставляющей в поведении следы в виде привычек; и она подразумевает установление осо­бой власти для управления наказанием. Суверен и его сила, тело общества, административный аппарат. Метка, знак, след. Церемония, представление, отправление. Побежденный враг, правовой субъект в процессе нового определения, индивид, подвергаемый непосредственному принуждению. Пытаемое тело, душа и ее манипулируемые представления, муштруемое тело. Вот три ряда элементов, характеризующих три механизма, которые сталкиваются друг с другом во второй половине XVIII века. Их нельзя ни свести к теориям права (хотя они час­тично совпадают с такими теориями), ни отождествить с аппаратами или институтами (хотя они опираются на них), ни вывести из морального выбора (хотя они нахо­дят свое обоснование в морали). Это модальности, со­гласно которым отправляется власть наказывать. Три технологии власти.

Стало быть, проблема состоит в следующем: как про­изошло, что именно третья технология была в конечном счете принята? Как принудительная, телесная, обособ­ленная и тайная модель власти наказывать сменила репре­зентативную, сценическую, означающую, публичную, коллективную модель? Почему физическое отправление

 

193

 

наказания (не пытка) заменило - вместе с тюрьмой, слу­жащей его институциональной опорой, - социальную иг­ру знаков наказания и распространяющее их многослов­ное празднество?