Вопросы философии.— 1991.— №10.— С. 29—33.
Под "культурой" я имею в виду не только художественную и интеллектуальную продукцию, потребляемую образованным классом, но и все то, что описывают в качестве "культуры" антропологи: религию, обычаи, церемонии, фольклор, даже речевые навыки и жесты.
Когда коммунисты пришли к власти, они первым делом прибрали к рукам культуру. Так что не только искусство и литература, но и сфера образования, досуг, спорт и даже религия теперь должны были проводить идеи послушания режиму и придавать коммунистической идеологии вид объективности и общеобязательности. Одним из проявлений этого был соцреализм Жданова—Сталина. Впрочем, гораздо более серьезными по своим последствиям были новые формы "гуманитарного знания": институты марксизма-ленинизма, не имевшие аналогов на Западе (до появления "политехнической" социологии); поганая стряпня из постановлений и угроз, выдававшаяся за юриспруденцию; "новая история", из которой было изъято все, кроме "героической борьбы" коммунистов. Была даже сделана попытка "захватить" народную музыку, и уж во всяком случае запретить в ней то, что расходилось с "революционной правдой"; спорт стал символом нового, "социалистического" патриотизма, а спортивные достижения превратились в "победы социализма".
Какое-то время все шло довольно гладко, и создавалось впечатление, что мы имеем дело с новой общественной и культурной силой, обладающей собственным творческим потенциалом, моральными и эстетическими идеалами, — впрочем, "впечатление" это было рассчитано на доверчивых иностранцев, а не на тех, кого вынудили подчиниться дисциплине официальной коммунистической культуры. Какие-то писатели и художники были поставлены на колени официальной политикой. Какие-то произведения официальной "учености" получили признание и принесли известность своим авторам. Иногда "спущенные сверху" певцы добивались и подлинно народной любви. Но, за исключением спорта, который интерпретировался с одинаковым успехом как со старой и запрещенной точки зрения, так и с точки зрения новой, коммунистической, официальная культура быстро теряла влияние в образованных классах, да и в самих "массах", на которые была рассчитана. Коммунистические союзы — пионеры, комсомол и др. — удерживали своих членов только тем, что обещали служебные привилегии, а вовсе не из-за каких-то внутренне присущих им достоинств. Официальное искусство и официальные гуманитарные дисциплины стали объектом пренебрежения и насмешки, а на те учреждения, в которые проникли и которые подчинили своим целям коммунисты — школы, клубы и церкви, — на них стали смотреть с подозрением. Всем стало ясно, что официальная культура — культура "потемкинская", безжизненная, лишенная творческого начала; официальные учреждения (правосудие, парламент, университеты и школы) — тоже потемкинские учреждения; и само государство — государство потемкинское. Короче говоря, официальную культуру считали ложью, несмотря на ее обязательность для каждого гражданина. Все это хорошо известно из произведений Конвицкого, Гавела, Климы[2].
Интересным дополнением к культуре официальной оказалась катакомбная культура, принявшая различные формы в разных странах. В Польше она возникла внутри церкви или с ее помощью; в чешских землях носила более светский характер, более интеллектуалистичный или связанный с народной музыкой. В Венгрии она существовала частью благодаря кальвинистской церкви, частью — за счет деятельности обладавших определенной степенью свободы будапештских интеллектуалов.
Катакомбная культура была фрагментарной и чахлой. И тем не менее это была настоящая культура:
1) Она охватывала как интеллигенцию, так и широкие слои народа, а между первой и вторыми существовала тесная связь. Самый яркий пример — польский католицизм: церковь, с ее традициями и обычаями, терпели — на нее косились, но конфликтовали с нею редко. С ее помощью возникла высокая культура позднего католицизма, в которой писатели, музыканты, художники и ученые воплотили свое религиозное наследие. Правда, Польша все-таки исключение, поскольку там неофициальная культура, пусть и считалась в чем-то опасной, никогда полностью не загонялась в катакомбы. Существовал даже, с согласия коммунистов, независимый католический университет в Люблине— пусть нищий и с урезанным учебным планом. Аналогичный феномен можно наблюдать в Чехословакии и Венгрии, где хождение в церковь и битлопоклонство преследовались коммунистами и где возникла высокая культура, основанная именно на хождении в церковь и битлопоклонстве (главными ее представителями были Вацлав Гавел, Хана Поницка[3] и другие писатели того поколения).
2) Эта культура никому не навязывалась, она вырастала сама собой, питаемая общественными силами, которые коммунисты были, по-видимому, неспособны контролировать.
3) Эта культура объединяла людей с общими интересами и наполняла смыслом жизнь в абсурдном мире. И это касалось не только художественной и гуманитарной интеллигенции, но и всего народа.
4) Подобно всякой подлинной культуре, она стремилась оформиться в институты: церковь, тайную или явную, общества и клубы, подпольные университеты и школы, даже конкурсы и церемонии. Часто им оказывали покровительство какие-то уже существовавшие в стране институты — такие, как католическая церковь в Польше или польские университеты.
Много преступлений совершено коммунистами; но, пожалуй, самым серьезным было уничтожение независимых, самостоятельных институтов. Ныне официальные институты коммунистического государства уничтожены; но до этого коммунистами были уничтожены почти целиком институты гражданского общества. Спонтанно возникшие образования — а именно институты катакомбной культуры — были запрещены.
Проблема в том, что теперь, "разрешенные", попавшие на свет после подземелья, они оказались очень хрупкими и на глазах распадаются.
В этом все дело. Каковы последствия — для стран Восточной Европы — исчезновения катакомб? Для Чехословакии это вопрос чрезвычайной важности. Ибо главные распорядители политической власти — Вацлав Гавел, Петр Питгарт, Ян Чарногурский и Иржи Динстбир[4] — все они сформировались как личности и общественные деятели именно в тех хрупких институтах катакомбной культуры, которые, как оказалось, неспособны выжить при свете дня.
Далее, университеты и институты, долгое время комплектовавшиеся из аппаратчиков и по критерию лояльности, теперь оказались в руках людей из катакомб: деканы и вице-деканы — все призваны из бывших диссидентов, в надежде, что доверие студентов будет восстановлено, а последствия сорока лет обмана каким-то образом исправлены.
Но соответствуют ли бывшие диссиденты университетским требованиям? И развивались ли они как ученые во времена своего подпольного инакомыслия?
Во-первых, о последствиях для самих диссидентов. В подавляющем большинстве случаев эйфория сменилась чем-то вроде меланхолии. Тайных организаций, придававших смысл их жизни, теперь нет, поскольку нет подавлявших их институтов. Люди присоединяются к чему-то в надежде обрести друзей и ясные, стоящие цели. Все это содержалось в эмбриональных катакомбных институтах. Мир этот был мал, люди там были надежные, точно определенные цели ограничивались узкими рамками едва возможного. Не возникало сомнений и в ценности каждой проведенной акции: успешно завершенный семинар, выставка или концерт, каждая самиздатская книга и т.д. были ударами по окружающему злу. Были возможности для проявления мужества, даже героизма, и все, кто объединялся в коллективном неповиновении, обретали тем самым чувство собственного достоинства. Потеря этих вещей весьма прискорбна, и трудно понять, чем их можно восполнить. Прийти внезапно к власти — стать деканом факультета, мэром или даже президентом — само по себе не значит добиться восстановления очевидных истин. В этом смысле положение бывшего диссидента похоже на положение демобилизованного солдата, с одним, правда, отличием. В то время, как солдат возвращается в общество, закон и институты которого он защищал, и может занять в нем свое место, — диссидент, выходя из катакомб, обнаруживает, что мир полностью изменился. Единственным источником, поддерживавшим его надежды, были люди, вместе с которыми он жил во тьме; но эти парадигмы "гражданского общества" теперь распались.
Не буду чересчур пессимистичным. Тяга к до коммунистическому строю, к праву и порядку, свободе совести, частной собственности и институтам гражданской жизни, — эта тяга достаточно сильна, чтобы придать надежду и направление неумелому, в практическом отношении, классу новых правителей. Но в то же время окружающие их институты остаются, по большей части, потемкинскими. Хорошая иллюстрация этому — университеты в Чехословакии, пострадавшие не только в 1948 г., но и двадцать лет спустя, во времена "нормализации". В течение сорока лет гуманитарные и социальные исследования находились в состоянии частичного или даже полного паралича. В философии уровень образования пал ниже самого низкого марксистского ликбеза, а экзамены не обнаруживали в студентах ничего похожего на знания. Может ли человек, ранее полностью изолированный от академического мира, сразу взяться за какой-нибудь философский факультет и восстановить хоть в какой-то мере его академическую респектабельность? И как это сделать, если среди нынешних его коллег — оппортунисты и мерзавцы, которые его же когда-то и преследовали? Проблемы — научные, административные, социальные и моральные — столь велики, что вновь назначенный профессор будет, скорее, стремиться к некоему варианту того мира, из которого он только что вышел, — мира, который, как ни странно, служил ему надежным прибежищем.
Итак, мы наблюдаем возникновение своего рода "последовательного образа"[5] катакомбной культуры. Предпочитаются лекции-импровизации и домашние сборища, а не учебный план. Миниатюрная пресса, наследница самиздата, продолжает печатать неподцензурные тексты и личные размышления разочарованных людей. В то же время, соприкасаясь с рыночными условиями мира, существующего "на поверхности", продукция самиздата оказывается не конкурентоспособной. Многие авторы, знаменитые своими запрещенными ранее публикациями, теперь в кризисе и выпускают небольшие издания, бросающие вызов окружающей культуре, — но только затем, чтобы убедиться, что никто эти издания не покупает. Абстрактное экспрессионистское искусство шестидесятых годов, когда-то символ оппозиции, а теперь растиражированное во всей своей безотрадности, выставляется только на частных просмотрах и для узкого круга.
Этот "последовательный образ" катакомб уже ничего не символизирует. В самое черное время катакомбная культура пользовалась поддержкой молодых и надеявшихся людей. Как символ свободы и оппозиции она всегда имела глубокий и значительный смысл. Люди могли слушать немелодичные песни "Пластмассовых людей Вселенной"[6] и сравнивать их, как Гавел, с произведениями Бетховена. Они могли поехать куда угодно, только чтобы попасть на выставку абстрактной чепухи, — рискуя попасть под арест, но зато почувствовать себя в компании таких же, как они, вдохнуть воздух катакомбной культуры, — с тем сладостным чувством, с каким лошади вдыхают запах своего табуна. Драгоценные копии передавались из рук в руки и читались с затаенным дыханием, — казалось, они содержали какое-то несказанное откровение... которого никак не удается обнаружить на этих страницах сегодня.
Дело осложняется и нехваткой экспертов. Лидеры катакомбной культуры, подававшие интеллектуальный, моральный и эстетический пример, переместились из гражданского общества в государственные структуры. В качестве президента (Гавел) или премьер-министра (Питгарт) они не в силах ничего сделать для той культуры, которая их выпестовала. Те институции, которые они сейчас создают, обставлены компромиссами и находятся в жесткой зависимости от политических целей. Людям, оставшимся в культуре, — ученым, художникам, музыкантам, проповедникам, учителям — остро не хватает тех, к кому они привыкли обращаться за советом и наставлением.
Исчезновение катакомб оказывает влияние не только на тех, кто в них находился, но и, что гораздо важнее, на тех, кого там не было. Жертвы коммунизма всегда могли сказать себе, что мир, в котором приходится жить, обычаи, которые человеку навязаны, и необходимость, его понуждающая, — это противоестественные творения предыдущего поколения, совершившего величайшую ошибку из всех возможных, а именно — разрушивших процедуры исправления ошибок. И все же где-то, говорили они себе, продолжает жить истинная душа нации. Люди — не обязательно святые, как Попелюшко, или герои, как Гавел, — передают друг другу традиции, идеалы и устремления, убеждения и ценности, сметенные в 1948 г. Избавленная от безумия, нация возвратится к жизни, выкарабкается из клоаки, слабая, но решительная, с накопленным запасом партитур, картин, литургий и книг. Люди слушали передачи Би-би-си о своих храбрых и отчаянных соотечественниках. А "родные" средства массовой информации поливали их грязью так, что это могло быть оправдано только грандиозными заслугами в деле борьбы против коммунизма.
Однако, как только катакомбная культура выходит на свет, она чахнет. Будто буквы на самиздатовских листочках напечатаны краской, бледнеющей, как только на них направляется свет более яркий, чем свет фонарика под одеялом. Вряд ли хотя бы одна из книг, которые с такой жадностью читались в подземелье, сегодня может найти себе издателя. А те, кто всего два года назад часами стоял в очереди перед книжным магазином, теперь спешит на рынок — покупать и продавать товары.
Наверное, самое любопытное воздействие испытал мир политики. Репутации, заработанные в катакомбах, считаются достаточным доказательством (если нет других) политической добродетели, хотя исчезновение катакомб и устранило ту сферу, в которой эта репутация была завоевана. Сегодня никто, оглядываясь назад, не может сказать, была она завоевана по справедливости или нет, ибо поступки принадлежат иному миру, подобно древнему эпосу, героически величественному и наивному. Награды в катакомбах давались за символические победы во всеобщей борьбе; литературные же и интеллектуальные достоинства никакой роли не играли. Катакомбные заслуги обеспечивают некоторым людям величие здесь, на поверхности, — хотя это величие иного, сомнительного рода.
Но истинно пострадавшие люди — это, во-первых, те писатели, ученые и художники, кто не получил никаких политических дивидендов за свои символические жесты в оппозиции и кому изменения ничего не дали, кроме потери аудитории; во-вторых, это те молодые люди, для которых катакомбы служили "ролевой моделью" (употребляя уродливый социологический термин), а также давали определенное видение национальной культуры и своего места в ней. Чувства этих молодых людей не были сентиментальничаньем или самообманом. Напротив. Образ Богемии, который начертало Движение Чешской Хартии, и такие герои культуры, как Паточка[7], погибший во имя Хартии, и Кафка, предсказавший великое несчастье, — этот образ был открыт для фактов, подлинных и вдохновляющих. Он побуждал к осознанию национальной истории, к серьезному размышлению о своем месте в ней, а также к пониманию роли религии, морали и высокой культуры в жизни и смерти европейских наций. Эти молодые люди старались быть достойными вдохновившего их образа. Они совершали поступки, на которые в Англии были бы способны немногие — и которые там не поощряются: они читали книжки, заучивали поэмы, изучали иностранные языки, спорили, — они изучали Библию, совершали паломничества и молились. Национальное искусство и музыка входили в их сердце, а правда о национальной истории сделалась вопросом необычайной важности. Они гордились своей страной, понимая, что она была порабощена и унижена иностранной державой. И они радовались акциям, осуществлять которые было в их силах и которые объединяли их с другими, похожими на них людьми.
Ни за что на свете я не пожелал бы молодым людям Восточной Европы вернуться в старый мир. Но, как и многим другим, мне хотелось бы, чтобы память об этом опыте сохранилась, — чтобы национальная гордость, стремление к подлинной культуре продолжали жить в эпоху иных возможностей и новых разочарований.
[1] Доклад, прочитанный автором на международной конференции "Пост-тоталитарное общество: политика и культура". Лондон, декабрь 1990 г.
[2] Тадеуш Конвицкий — польский писатель, представитель оппозиции; Вацлав Гавел — ныне президент Чехословакии; Иван Клима — чешский драматург.
[3] 0дна из участниц "Хартии — 77".
[4] П. Питгарт — премьер-министр Чехии, Я. Чарногурский — премьер-министр Словакии, И. Динстбир — министр иностранных дел Чехословакии.
[5] Сохранение зрительного образа после исчезновения самого предмета (психол.) — Прим. перев.
[6] Чешская рок-группа. С начавшимися протестами в 1976 г. против ареста 4-х музыкантов этой группы связано возникновение "Хартии — 77".
[7] Доктор философских наук, один из основателей и идеолог "Хартии — 77". Скончался после допросов в 1977 году.