Вопросы философии

Новый порядок и насилие
Размышления о метаморфозах насилия

К. ШЛЁГЕЛЬ

Вопросы    философии.— 1995.— №5.— С. 12—19.

Почти год тому назад мы встречались с вами на конференции в Москве. Она проходила как раз во время осады Белого дома, и мы надеялись, что какой-то компромисс, мирный выход из тупика будет найден. Случилось по-иному. В гостинице «Украина», где я жил, разместили солдат, танки обстреливали Белый дом Во время поездки в Нижний Новгород я заметил нечто, чего я раньше в России никогда не наблюдал: солдаты проверяли мусоросборники в вагонах. Итак, мы до этого дошли: нам приходится опасаться террористических актов, снайперов, применения огнестрельного оружия в пределах города, в котором по-прежнему метро работает так, будто ничего не происходит. Для России, чей путь к открытому обществу до тех пор отличался скорее склонностью к компромиссам, это было трагедией.

Мне это событие представлялось тогда неким невидимым пределом, который был преодолен в риторике насилия авантюриста Баркашова и в красном цвете пролитой крови. Это было вторжением языка авантюризма и цвета крови на общественную авансцену. Это означало, что в обществе, где насилие практиковалось до сих пор незримо, оно переместилось на общественную сцену, что язык насилия, казалось, исчезнувший, снова в полный голос заявляет о себе. Тоталитарное государство казнит тайно, во тьме, уничтожает следы, скрывается от внимания общественности. В закрытых обществах кровь не течет на площадях. Можно ликвидировать сотни тысяч без того, чтобы об этом узнала общественность. В открытом обществе конфликты, даже если они не могут быть разрешены иначе, чем вооруженным путем, происходят у публики на глазах, на телевизионных экранах.

С тех пор все изменилось: физическое насилие — именно это воспринимают западные средства массовой информации в первую очередь — стало явлением, к которому надо приспосабливаться. По заказу отстреливают предпринимателей, берут в заложники женщин и детей, на периферии нерегулярные части ведут вполне регулярную войну, приходится переходить к самозащите — оружие можно легко приобрести.

Я не ставлю своей целью рассказывать о насилии в Москве или России. Российские ученые знают об этом гораздо больше и могут его анализировать более компетентно. Я хотел бы рассказать о насилии у нас. Я живу в стране, где гарантирован общественный порядок, стабильности которого, казалось бы, ничто не угрожает, короче говоря, на острове блаженных. Но не окажется ли этот, остров блаженных скоро бункером блаженных? Насилие и готовность к насилию возрастают. Это одна из главных тем, которая занимает граждан: быстро растущее число краж автомобилей, нападение на иностранцев или взрывы спонтанного немотивированного насилия. И в Берлине случается среди бела дня в буржуазном квартале быть избитым, как это недавно случилось со мной. Сталкиваясь с возвращением кулачного права, спрашиваешь себя, что здесь вообще происходит?

Я хотел бы сформулировать и рассмотреть следующие темы:

1. Трансформация послевоенного уклада является одновременно трансформацией форм насилия, новый уклад образуется вместе с новыми формами насилия.

2. Мы должны настроиться на возвращение типа «вояки»-авантюриста, устраивает нас это или нет. Мы можем реагировать на него адекватно только в том случае, если считаемся с его присутствием.

3. Опыт европейской истории XX столетия делегитимизирует возвращение «вояки». Поэтому желательно напомнить о периоде восхваления насилия и «вояки» — небольшой исторический экскурс.

4. Общества, не имеющие тоталитарного прошлого, тоже сталкиваются с насилием, с новой его формой — «молекулярной гражданской войной».

5. Сизифов труд цивилизирования потенциалов насилия не есть русская особенность, он необходим и в демократических обществах и является глобальной проблемой.

1. Трансформация послевоенного порядка и метаморфоза насилия

Завершившийся послевоенный порядок представляется сегодня неким военно-политическим произведением искусства, созданным для предотвращения насилия. Энергетические потенциалы разрушения самых богатых стран были нацелены друг против друга. Целые экономики были поставлены на службу угрозе и устрашению. Гигантские средства инвестировались в технологии разрушения, что имело чудовищные последствия для производства национального богатства и духовной культуры. Что уходило на ракеты, отнималось у граждан. Гений, организационный талант и интеллект целых наций был десятилетиями занят и поглощен «военным заказом». Я не пытался подсчитать, но не представляет сомнений, что миллиардные бюджеты, которые инвестировались в поддержание систем устрашения, т. е. в организованный порядок насилия, многократно превышают план Маршалла и помощь развивающимся странам. И все это для того, чтобы сохранить статус-кво, достигнутый с начала холодной войны между «свободным миром» и «восточным блоком».

Как выглядело насилие послевоенного времени? Существует ли феноменология холодной войны? В европейском пространстве, на демаркационной линии между Востоком и Западом, насилие сдерживалось риском взаимного уничтожения, оно развязывалось при попустительстве другой страны. Так было в Берлине 1953, в Будапеште 1956, Праге 1968. Или оно выплескивалось на периферии, где вспыхивали разорительные «представительные» войны, возникавшие только потому, что существовали великие державы, которые придавали им значение: будь то на Ближнем Востоке, в Южной Африке, Вьетнаме и Лаосе. Европа была умиротворена с помощью хитроумной и результативной системы действий и противодействий, запугивания и устрашения, защищена всевозможными договорами и договоренностями. В конце концов выяснилось, что обе стороны пленники одной и той же ситуации. Это произведение искусства — мир холодной войны — базировалось на крупнейшем в истории накоплении оружия, т. е. насилия, которое в любой момент могло быть развязано. До этого не дошло, но ценой мира была глобальная милитаризация: национальных экономик, мышления, приведших к полному истощению по крайней мере страны Восточного блока. Послевоенные потенциалы насилия, однажды развязанные, утрачивают свою предсказуемость, линейную элегантность, компьютероподобную точность. Война новых авантюристов и наемников снова предстает в архаичном облике насилия, которому каждое общество должно вновь и вновь оказывать противодействие. Архаические формы насилия, такие, как изнасилование, кастрация, ослепление, расчленение, изгнание, погром, сожжение, кровная месть, опять актуализированы.

Под конец холодной войны случилось то, что я называю чудом: в руководящем центре восточного мира образовалась элита, которая решилась преодолеть логику гонки вооружений и ступить на рискованный путь демилитаризации государственного авторитета — со всеми вытекающими отсюда последствиями; потрясением всего общественного здания, его иерархии, социальной структуры, ориентаций и ценностей. Это произошло как самоликвидация сверху, как более или менее контролируемый процесс дезинтеграции, во всяком случае не так, как думали на Западе,, где многие до 80-х годов жили с иллюзией «тоталитарного общества» — не как распад, взрыв, катастрофа.

Удалось, неважно по каким причинам, произвести ликвидацию системы господства и подавления без войны, удалось преобразовать империю в союз автономных и свободных государственных образований. Важнее всего, что в центре бывшей империи удалось избежать гражданской войны, конфликты возгорелись на периферии — в Грузии, Армении, Абхазии, Таджикистане со всеми сопутствующими ужасами: погромами, резней, гражданской войной, потоками беженцев и т. п. Латентную систему государственного насилия бывшей империи заменили проявления спонтанной воинственности. Большой потенциал насилия распался на блуждающие эпизоды насилия.

Вопрос, почему в одних местах дошло до открытого конфликта, тогда как в других ограничиваются переговорами, следует анализировать более конкретно. В целом я бы сказал, что вспышки насилия произошли повсюду, где не было политических элит, которые были бы в состоянии опосредовать процесс трансформации. Иначе говоря: Югославия возможна везде, но не везде до нее следует доводить. Если это случилось, то не вследствие какого-то особого «национального характера», какой-то «духовной традиции», а потому, что в данный момент отсутствовала та сила, которая могла бы придать имеющимся конфликтам цивилизованную форму. Вспышки насилия происходили и происходят повсюду, где утрачивается контроль над реорганизацией общественного и государственного целого. Само сознание этого обстоятельства дисциплинирует. Страх перед гражданской войной и хаосом является действенной стабилизирующей силой. Только тот, кто теряет страх перед гражданской войной, осмеливается разрушить хрупкий баланс, динамическое равновесие трансформации. Вопрос следует ставить так: что представляют собой силы, утратившие страх перед гражданской войной? Кто возьмет на себя риск играть слабым общественным консенсусом «гражданского мира»? Это прежде всего люди, которые все потеряли или полагают, что они уже все потеряли, те, кто думает, что для выхода из сложной ситуации есть простые решения и что длительный процесс регенерации общества можно ускорить с помощью «красногвардейской атаки». Те, кто не участвуют в построении общества, а ищут козлов отпущения за «хаос». Только в такой среде возникают   беспощадность,   безоглядная   решительность,   «грандиозное упростительство», которые требуются, чтобы сделать окончательный шаг к насилию. Если готовность к насилию становится сильнее, чем страх перед ним, общественной ситуации угрожает обвал.

Советские граждане познали в этом веке столько насилия, как никакая другая нация. На фоне государственного насилия сегодняшняя форма насилия является новой: это не столько государственное насилие, сколько бессилие, авторитет государственной власти больше не завораживает, боятся не столько органов власти, сколько бандформирований. Приватизация государственной монополии на насилие (напомню, что Гоббс характеризовал государство исключительно как организацию, призванную предотвратить борьбу всех против всех) происходит параллельно с приватизацией государственных и общественных богатств.

Действительно ли мы так далеко зашли? Не думаю, исход борьбы еще не решен. Но гражданское общество, если оно вообще возможно, образуется не по декрету или указу, не через реформу, а через самозащиту против новых «вояк» и бойцов кулачного права. Полагать, что возрождение или создание гражданского общества возможно без борьбы — это иллюзия, оно не подарок, оно не падает с неба как манна. Прежде всего нужно настроиться на насилие и учиться с ним обращаться, неважно, в каком смысле: от усилия государственной власти до организации самообороны граждан против новых авантюристов. Я знаю, что это легче сказать, чем сделать. Я вернусь к этому позднее.

2. Возвращение «вояки» как общественного типа

Еще пять лет назад в Европе и представить себе не могли, что вновь возможно возникновение конфликтов «из-за ничего» и что на авансцене появится персонаж, который дискредитировал себя в европейской истории этого столетия — не для одного поколения она была бесконечной цепью насилий, резни, депортаций и разрушений. Персонаж вояки. Как можно было бы его охарактеризовать?

Как правило, это не бывший солдат, а скорее человек мирного времени, не сумевший приспособиться к новым жизненным обстоятельствам. Постмодерный вояка рождается не вследствие распада старой армии, к которой он зачастую не имеет отношения, а вследствие распада жизненного уклада. Организовать жизнь заново в изменившихся условиях трудно, это требует усилий, прежде всего работы. Работать тяжело, держать в руках оружие много легче. Работающий может лишь с трудом жить на свою зарплату. Для работы необходимы знания и способности, для обращения с оружием достаточно одной жестокости. У кого в руках оружие, может заставить других работать на себя. Путь насилия самый простой, путь выхода из трудностей и создания нового требуют длительного напряжения.

Существует культура нового вояки и новая экономика вояки. Они снабжены современным оружием и имеют международные связи, они требуют дань с тех, кого они шантажируют. Им не нужны идеи и идеологии. Судьба мирного населения их не волнует, их кодекс чести — партизанщина. В лучшем случае он изображает из себя Робин Гуда, в худшем — откровенный мародер. Он чувствует себя прекрасно, потому что командует огнем. Он покинул мир труда, торговли. Он не знает предела, поскольку не знает цену вещам. Человеческая жизнь не имеет для него никакой цены, ибо его собственная уже обеспечена. Этос постмодерного вояки — это мораль разбойника, иногда драпирующегося в исторические костюмы, но чаще всего выступающего в адидасе и кроссовках и слушающего воксман. В первую очередь он отбирает видео и электронику. Его икона — мускулы Рэмбо и Шварценеггера. У него нет убеждений — национальных или интернациональных, он следует за тем, кто ему больше посулит. Его предпринимательские способности растрачиваются в военной экономике нового типа, основывающейся на шантаже и экспроприации. Он пользуется арсеналами старой армии и расширяет число своих последователей за счет представителей бывшей армии, не нашедших себя в гражданской жизни.

Авантюрист побеждает, потому что он эксплуатирует момент неожиданности. Неожиданным же для цивилизованного мира все еще является бесцельное, произвольное насилие. Паника и истерия — его лучшие союзники. Сопротивление выводит его из себя, поскольку он привык, что там, где он появляется, царят ужас и подчинение. Он не герой, пространство его действий — общественная аномия, его союзник — неспособность к сопротивлению и трусость граждан.

В постмодерном мародере мы узнаем один уже однажды являвшийся миру прототип, но с характерными отличиями.

3. Вояка как герой: экскурс в эйфорическую историю воинственности

В Европе, которой лишь предстояли катастрофы XX столетия, можно было изобразить вояку как героя, затмевающего собой гражданина и рабочего. Для Жоржа Сореля и Вильфредо Парето насилие было средством пересоздания одряхлевшего и усталого мира, подобно тому, как прежде сама буржуазия насилием и беспощадностью создала свой собственный мир. Миф насилия и его герой родились не в революции, но в войне, которая ей предшествовала. В «стальных грозах» Первой мировой войны и в «тотальной мобилизации» тоталитарных систем. Его образ был создан представителями довоенной европейской элиты. Воин — один из основных представителей «героического модерна».

Тогда тоже был разрушен уклад, «вчерашний мир» (Стефан Цвейг). Война воспринималась и пропагандировалась не как гибельная авантюра и катастрофа, а как освобождение, проба мужественности, как демонстрация витальности против отживших форм буржуазного мира, в то время как социальные конфликты интерпретировались в военных понятиях. Жорж Сорель: «Забастовка — это явление войны, кто утверждает, что насилие — это лишь случайность, которая не присуща забастовке, обременяет себя тяжелой ложью. Социальная революция — это продолжение той же войны». Это было нацелено против смягченного, обуржуазившегося европейского социализма. Сорелевская апология насилия касалась не только политической стратегии, но и выражала дух времени, в котором буржуазные идеи дискредитировали себя и утратили свою связующую силу. Все жили ожиданием сверхчеловека, который разрушит мещанский уклад, ожиданием воителя. Фронтовой поезд приравнивался к прорыву из жизненной рутины, из бедного переживаниями мира рабочего и служащего, как открытие формы человеческого существования, которую буржуазный мир рационализировал и одомашнил или вытеснил в подсознание. На войне — утверждали идеологи военных приключений — мужчина может продемонстрировать, на что он действительно способен. Он мог испытать себя в условиях, не существующих в мирной жизни: речь идет о мужестве и трусости, страдании и готовности убивать, о «человеке как человеке», а не как о представителе цивилизации. Цивилизация понималась как раз как нечеловеческое, как чуждое, как навязанное извне, а боевые условия как воссоздание утраченного опыта действительно подлинной жизни. Кроме того, война была великим уравнителем: в ней исчезали различия рангов и классов, борьба мужчины против мужчины позволяла различать лишь мужественных и трусов, победу и поражение. Война была великой общинной суетой, в которой разрушалась или, скорее, была редуцирована до простых, элементарных противоположностей вся сложность общественных отношений, коммуникации сверху вниз. Само общество мыслилось в категориях фронта. Ленинское «кто — кого» родилось раньше 1917 года, у него есть европейская предыстория. Война разрушила классовые и сословные барьеры, молодой доброволец из низов мог стать героем, которым восторгается общественность. Головокружительная карьера на фронте заменила трудное продвижение в мире труда и бизнеса. Насилие утрачивает в этой связи свое негативное значение, оно становится лишь естественной формой существования в борьбе за утверждение бытия. Проблемой становится не само насилие, а способность его умно, хитро и мужественно применить.

Оно есть часть жизни как дыхание и добывание пищи. Война — это естественный способ существования, тогда как мир исключение. Мир основывается на усилиях, искусственных договоренностях и компромиссах, тогда как война проявляется в подлинных битвах.

В своей книге «Элементы и происхождение тотального господства» Ханна Арендт писала об этой ситуации и оказавшемся в ней поколении: «С торжествующей надеждой на то, что весь мир и цивилизация исчезнет в „стальных грозах" (Эрнст Юнгер) отправилась элита в 1914 году на войну, и свои стихи они посвящали, что первым заметил Томас Манн, не победам их отечеств, а войне, „очистительнице" и „спасительнице" как таковой». Имелось в виду избавление от «мародеров от культуры», и если через полтора десятилетия Один нацист провозглашал: «Когда я слышу слово культура, я хватаюсь за револьвер», он лишь своеобразно выражал настроение, с которым военное поколение шло на войну.

Представляется ошибочным интерпретировать это страстное отвращение перед довоенным временем и все позднейшие усилия по его оживлению — от Ницше и Сореля до Парето, от Рэмбо и Лоренса до Юнгера, Брехта и Мальро, от Бакунина и Нечаева до Александра Блока — просто как вспышки нигилизма. Для того поколения Первая мировая война была прелюдией к падению классов и их превращению в массы. Война в своем безошибочном убийственном произволе стала, по мысли Ханны Арендт, символом «великого уравнителя: — смерти — и тем самым истинным отцом нового мирового порядка. Страстные требования равенства и справедливости, преодоления тесных и утративших смысл классовых перегородок, упразднения классовых привилегий и предрассудков, казалось, нашли в войне выход из снисходительного сочувствия угнетенным и бесправным». И далее: «Бегство от банальности и тривиальности обычной жизни может доходить до самоотречения. Террористические акты являются для них не ультима рацио политического действия, а средство выразить самих себя, свою ненависть и слепую неприязнь ко всему существующему,— замечала Ханна Арендт,— это был своего рода экспрессионизм бомбы, и его сторонники были готовы оплатить своей жизнью удачное самовыражение, т. е. признание их существования нормальным обществом».

Позиция фронтового поколения основывалась на отрицании буржуазного общества, и многие из тех, кто прошел войну и не смог найти себе место в послевоенной реальности, стали поставщиками лозунгов для массовых движений, возникших в разрушенной войной и потрясенной революцией послевоенной Европе. Возникает то, что Ханна Арендт назвала «союзом элиты и черни». Этот исторический факт не отменяет и то, что антибуржуазная элита позже сама стала жертвой черни.

Миф насилия был сломлен лишь с крушением тоталитарных движений. Тоталитарное насилие заканчивается только поражением или внутренним разложением. Лишь когда это происходит, наступает делегитимация культа насилия. Цена демистификации культа насилия в Европе в этом веке была высока: она была оплачена ценой полного истощения ее народов и их культуры. Это загадка истории, что после крушения тоталитарных режимов его носители и сообщники оказываются «невинными» и «соблазненными».

4. Молекулярная гражданская война

Было бы ошибочно рассматривать проблему растущего насилия как специфическую проблему постсоветского общества. Возможно, насилие в постсоветском обществе представляет собой в обостренной форме способ силового разрешения конфликтов, характерный для всех постиндустриальных — постмодерных обществ.

Почти во всех больших метрополиях мира есть территории, которые не контролируются полицией, где господствует кулачное право. Государство отказалось от попыток установить там свою власть и ограничивается Локализацией очагов насилия. Каждый третий афроамериканец умирает неестественной, насильственной смертью. В гетто распались не только семейные, но и правовые структуры и порядок.

Общество распадается на ареалы порядка (и благополучия) и на свободные от государственного контроля зоны. В этих зонах господствует закон клана, племени или банды, в которые организуется преимущественно молодежь. Кто лучше умеет обращаться с оружием и способен организовать вооруженное формирование, тот получает доступ к богатству. Насилие, а не работа, которая недоступна большинству населения этих районов, гарантирует доступ к богатству.

Общество смирилось с этим, и господство насилия становится темой лишь тогда, когда оно выходит наружу, в зоны нормальности. Имеется в виду явление, которое можно наблюдать в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе, Детройте, в пригородах Парижа и Марселя, Лондоне, в ослабленной форме даже в Берлине. В школах отбираются на входе ножи и стрелковое оружие. Учителя избиваются учениками, и одни ученики терроризируют других. Случаются убийства детей детьми.

Всеохватывающее распространение сцен насилия в средствах массовой информации привело к спору о том, является ли это причиной растущей склонности к насилию или напротив, формой сублимации и приручения насилия, подобно тому, как массовые драки футбольных болельщиков являются своего рода выходом воинственных инстинктов в мирное время.

В Германии происходят в последнее время систематические нападения на иностранцев, еще несколько лет назад невозможно было себе представить, что такое вообще возможно. В некоторых странах, несмотря на преследования и репрессии, происходит ползучая гражданская война (Алжир).

Вопрос заключается в том, имеем ли мы дело с новым видом насилия, каковые его причины и какие выводы можно из этого сделать. Ханс Магнус Энценсбергер определил произвольное, бесцельное насилие, обходящееся без идеологической мотивации, и направленное против кого угодно, как «молекулярную гражданскую войну». Он находит ее повсюду, прежде всего в метрополиях. «Что здесь и там прежде всего бросается в глаза, это, с одной стороны, аутизм преступников, с другой,— их неспособность отличать разрушение от саморазрушения, В современных гражданских войнах испаряется всякая легитимация. Насилие полностью освободилось от идеологической мотивации». Это нечто вроде «коллективного безумия», которое избегает всякой прогнозируемости, то, где пасует политика: «В мире, где мечутся живые бомбы, остается лишь негативная утопия — гоббсов миф о борьбе всех против всех».

Причины этому могут быть следующие:

1. Процесс модернизации зашел так далеко, что не осталось никаких связующих ценностных представлений и идеологий, которые бы не ставили под вопрос запреты и табу. Освобождение от религиозной картины мира, от унаследованных традиций предоставляет индивидуума в массовом обществе самому себе. Пока потребности массового общества покрываются неограниченной экспансией потребления, самоконтроль в рамках нормальности не является проблематичным. Иначе, когда все время растущие потребности не могут быть удовлетворены, возрастает готовность «взять» то, что представляется причитающимся по праву.

2. Готовность к отказу от правил игры вырастает не только из сомнения в достигнутом уровне жизни, но так же и наоборот, от пресыщения. Преступления совершаются от скуки, от жажды приключений, «просто так», «потому что это доставляет удовольствие», потому что хочется нечто испробовать. Для таких преступлений не нужны враги и противники. Насилие практикуется не целесообразно, а произвольно. Оно простирается от вандализма, ярости разрушения до убийства бездомных и расстрела стоящих рядом в метро. Вспышки насилия возможны сегодня в любой ситуации, в любом месте. Они случайны, диффузны, бесцельны. Они не имеют смысла. Диффузное насилие не поддается какому-либо рациональному контролю. На бессмысленное насилие невозможно настроиться профилактически, оно совершается, когда совершается. Проблема не в том, что формы бессмысленного и бесцельного насилия стали более разнообразны. Они затрагивают высокосложную систему западных обществ наиболее болезненно. Ибо против преступления можно применить аппарат защиты, повседневная готовность к насилию существует вне правил действия и противодействия. Там они наиболее малодейственны.

3. Вопрос неспособности государства и полиции здесь не главный, проблема заключается в растущей дифференциации обществ и запросов их членов. Поэтому проблема локализации такого насилия связана не с компетенцией полиции, но с самим обществом: с его способностью к самоорганизации, развитию солидарности и структур, которые могли бы заменить ставший хрупким и проницаемым государственный порядок. В условиях возрастающей аномии и диффузии формы трибализма, самоорганизации молодежных банд и ими созданный кодекс поведения представляются единственной рациональной и устойчивой опорой. Более всего это относится к необозримым конгломератам миллионов оторванных от корней, вынужденных жить вне какого бы то ни было уклада: в гигантских бидонвиллях мегалополисов Сан Паоло, Мехико, Лимы, Каира или Бомбея.

4. Фундаменталистская опасность, понимаемая прежде всего как реакция на конфронтацию с западным модерном, есть в этом смысле акция духовной самоорганизации миллионов оторванных от корней, пребывающих без опоры, в состоянии аномии. В этом заключается их мощь, которая поначалу обращается вовнутрь и уничтожает все, что противостоит «новому порядку», и обратит затем свою ударную силу вовне, не найдя внутреннего решения. Религиозный фундаментализм будет, по-видимому, Новым Порядком ввергнутого в хаос миграций и массовой нужды XXI столетия. У нас нет на него ответа, так же, как нет ответа на истощение городского гражданского общества и его растворение в массовом гражданском обществе.

Россия демонстрирует нам сегодня, что произойдет с Западом, если он перестанет быть Западом. Никто не знает, что делать, так как те, кто рассчитывает на полицию и государственную монополию на насилие, и те, кто ищет причины в общественном, и прежде всего духовном кризисе, прекрасно знают, что нельзя защититься от преступления путем его интерпретации. Эта растерянность есть растерянность позднего массового гражданского общества, которое не в состоянии найти новые формы производства, перераспределения, общественности и политики.

Я убежден, что мы сегодня лишь продолжаем работу, не удавшуюся в 1914 году: работу по цивилизированию «элементарных сил». Лучшие наши союзники пока — это страх перед положением, когда мы снова окажемся в ситуации борьбы всех против всех, и гражданская ответственность, с каким бы трудом она нам ни давалась.


Вопросы философии